Долгие годы я мечтал перенести на экран повесть Лескова «Леди Макбет Мценского уезда». Не разрешали. Но вот повеяло духом свобод, я решил: пора!
И тут узнаю: в Киеве режиссер Роман Балаян снимает «Леди Макбет». Я огорчился. Фильм меня, зрителя и страстного поклонника лесковской вещи, совсем не удовлетворил. Эстетская картина, рассчитанная на публику Дома кино. Все красиво, но — ни духа Лескова, ни гнетущей атмосферы провинциального Мценска, ни бешеного темперамента Катерины Измайловой, ни ее животной страсти, толкнувшей на преступления.
Мнение, конечно, личное, к тому же пристрастное.
Вот тогда я решил перенести лесковский сюжет на современную почву и все-таки снять свою «Леди Макбет». Пригласил талантливого сценариста, Машу Шептунову, и мы придумали с ней эту киноповесть. Придумывал больше я, писала больше она; это ее неподражаемый литературный стиль.
Судьба сценария печальна. Начались трудные для кинематографа дни: я с головой — в политике… Тут приходит ко мне продюсер Игорь Толстунов и просит отдать сценарий Валерию Тодоровскому. Молодой Тодоровский — я его знаю с детства — хороший режиссер, я занят… короче, согласился. И двадцать лет жалею об этой минутной слабости.
Купили они у нас за бесценок сценарий и сняли фильм «Подмосковные вечера». Даже если судить только по названию — ничего от Лескова там не осталось.
Остался наш с Машей сценарий. Мне кажется, он представляет самостоятельную литературную ценность.
На дачу они выезжали рано, в начале мая. Иногда даже в апреле, если позволяла погода и гипертония Ирины Дмитриевны.
Тяжело груженная старая «Волга» неторопливо волоклась по проспекту, и свекровь привычно бормотала Кате в спину:
— Градусник! Ты забыла положить градусник. Вот я так и знала. Я чувствовала, что-нибудь непременно забудем…
А Митя сидел рядом с мамой и блаженно улыбался, бережно обнимая обеими руками могучую пишущую машинку «Роботрон», Катино орудие производства.
— И потом папино одеяло! — ужасалась свекровь. — Если вдруг ударит мороз…
— И грянет гром, — говорил Митя.
— Надо вернуться. А ты положила мою кастрюлечку, ту, с черной ручкой? — Катя кивала.
— А куда ты ее положила?
Катя пожимала плечами.
— Ты ее не положила. Ты даже не помнишь, куда ты ее положила, потому что ты ее не положила. Мы непременно должны вернуться! Катя, не спи, уже зеленый! (Это — о светофоре.)
Зато когда выезжали на Кольцевую, Катя с наслаждением выжимала из машины все силы, на какие старушка еще была способна.
И тогда свекровь поневоле отвлекалась от своих забот. Она вздрагивала, когда мимо проносились встречные машины. Она холодела от будничной близости смерти и лепетала, с ужасом глядя на стриженый затылок невестки:
— Катя, перестань. Катя, так нормальные люди не ездят. Ты посмотри, как люди ездят. Что ты делаешь? Не гони же, говорят тебе.
— Ямщик, не гони лошадей, — вполне приличным баритоном заводил Митя. — Мне некуда больше спешить, мне некого больше любить…
Ирина Дмитриевна длинно смотрела на сына.
— Не издевайся над родной матерью, — говорила она.
— Родная, — нежно говорил Митя и терся носом о мамино плечико.
Катя их не слышала. Она неслась на машине, как ведьма на помеле. Скорость завораживала ее. А когда въезжали на мост, молодая женщина едва справлялась с острым желанием направить машину за перила, такой доступной и естественной представлялась ей возможность полета.
Но потом с шоссе сворачивали в сторону, а еще потом — с асфальтовой дороги на грунтовую, и оно забывалось: то легкое, ослепительное чувство власти и свободы.
Историк по образованию, Катя работала машинисткой-надомницей в Архиве древних актов. Она сутками тарахтела на пишущей машинке в комнате коммунальной квартиры, где проживала вместе с матерью, прикованной к постели инсультом. Веселенькая была жизнь. Во всяком случае, мать нуждалась в Катиной помощи и тем придавала смысл Катиной жизни. Со смертью матери как будто бы улетучился и смысл жизни дочери, тридцатилетней девушки, неловкой, нескладной, с кротким, доброжелательным, вечно виноватым выражением вполне милого, вполне заурядного лица. Таких обижать неловко и стыдно: и так судьбой обиженные.
Проснувшись утром в день своего тридцатилетия и осознав, что надо встать, умыться, причесаться, одеться и все такое прочее, именуемое глаголом «жить», Катя вдруг усомнилась: а зачем? И тут появился Митя. Очень вовремя. Он приехал к Кате домой по просьбе какого-то своего приятеля-коллеги — забрать рукопись, которую тот отдавал перепечатать. Что-то физико-математическое, недоступное Катиной гуманитарной головке. Пуговица небрежно выглаженной Митиной рубашки сиротливо болталась на ниточке. Катя пришила пуговицу. Тут же договорились, что Катя придет к Мите и поможет привести квартиру в божеский вид. Разумеется, не бесплатно. Три комнаты, а мама — в санатории, снижает давление и уменьшает печень, и пробудет там еще две недели, а через две недели это будет уже не квартира, а трехкомнатный сарай. Бедная мама! Митя страдал, и Катя отозвалась на его страдания. Охотничий инстинкт старой девы тоже сыграл не последнюю роль.