Мастер, довольный собой, выпрямился во весь рост и, похваляясь, говорил:
— Мы, плотнички, — славные работнички. Глазом поведу, топором взмахну, дуну, плюну — дом готов, живи в нем сто годов!
Я смотрел, как старик лихо помахивал над головой топором, видел его горевшие глаза, видел, как топорщились во все стороны рыжие волосы его круглой бороды, и мне стало немного страшно: я верил, что он обладает такой таинственной силой, что в самом дело взмахнет посильнее топором, крикнет громовым голосом — и перед ним вырастет настоящий дом.
Иван тоже смотрел на Фому Пантелеевича с восхищением.
— Эх, и здоров же ты! С тебя бы картины писать.
— С меня и так уж довольно написано. Как на картине богатырь, так, стало быть, вот он и я.
С того дня я часто ходил к ним в гости, выбирал лучшие щепки, смотрел, как растет двухэтажный дом из белых, будто точеных бревен. А вечером шел в лагерь, сидел у костра и слушал похожие на тихие протяжные песни рассказы Фомы Пантелеевича о России, которую он исходил «вдоль и поперек». И мне легко было представить себе все, о чем рассказывал старик, потому что к костру собиралось много разного народу: уральские каменотесы, пильщики из Мордовии, столяры из Белоруссии… Я слышал разноязыкий говор, видел зипуны, поддевки, азиатские халаты, тюбетейки. Приходилось мне у костра попробовать и сибирские пельмени, и русскую похлебку, и кавказский плов, и северные шанежки.
Запомнился из строителей и еще один человек — первоклассный, как говорили о нем, печник и каменщик. Это был высокого роста худой мужчина лет пятидесяти. Зубы у него мелкие, густые и желтые. Мне думалось, что у всех печников они должны быть такими прокопченными.
Подсобные рабочие его не любили. «Черт, а не человек, — говорили о нем, — сам, как вол, тянет и рабочего загоняет». Работал он без особого усилия, но так быстро, что несколько человек рабочих не управлялись подавать ему кирпич и готовить раствор. К тому же мастер — так его все звали — никогда не садился на перекур, курил во время работы — цигарка так и висела на его нижней губе.
Каждое воскресенье мастер приходил на лужок. Карманы его были всегда полны конфет и пряников.
Как только большое красное солнце уходило за реку, пряталось в старом дворянском саду, когда утки длинными цепочками пробирались по узким тропинкам в высокой траве домой, а гуси — большие и неуклюжие — пролетали низко над лужком и потом, грохнувшись на песок в переулке, шли пешком в свои сараи, нас, мальчишек, невозможно было зазвать домой ни под каким видом — мы ждали мастера.
Он появлялся в белой вышитой рубашке, выглядывавшей из-под расстегнутого выглаженного пиджака, в картузе с лаковым козырьком и начищенных сапогах. Шел, заложив руки в карманы брюк, опустив голову, словно что-то искал на земле…
Мы бежали ему навстречу.
— Здравствуйте, дедушка!
— Добрый вечер, диду!
Он широко разводил длинные руки, его глаза, немного мутные от вина, становились ласковыми.
— Здорово, молодцы!
Мастер садился на траву, мы — вокруг него и затихали. Мастер не любил галдежа.
— Сказку бы вам рассказать, да я, грешник, ни одной не знаю. Ну, да не беда. Посидим и без сказки.
И он ласкал нас по-мужски грубовато, неумело, теребя шершавой рукой давно не стриженные, выгоревшие на солнце волосы мальчишек. Похлопывая по плечам, как взрослых товарищей, обнимал и все бормотал что-то невнятное.
Мы, как и все деревенские мальчишки, не очень часто видевшие нежности и ласку, чувствовали себя неловко и с нетерпением ожидали самого главного.
Наконец, мастер начинал угощать нас сладостями. Давал не всем поровну: младшим — побольше, старшим — поменьше, а иным и вовсе не давал.
— Ты почему такой грязный? Неделю не умывался дли с поросятами спал? Поди в реку, вымойся, тогда получишь. А ты лучше и не подходи. Я видел, как ты вчера окурки собирал и курил.
Хуторские женщины не могли наудивляться, как это он на чужих детей столько «грошей» тратит. Мастер с упреком отвечал им:
— Чу-жие… Это дети — и чужие? Эх вы, женщины… А что такое деньги? У меня что ни кирпич, то копейка, а их вон сколь напластовано, клади только!
Наговорившись с нами, мастер уходил к мужчинам. Я слышал его жалобы:
— Так вроде бы и человек всем крепкий, а вот есть во мне слабость — по внукам тоскую. Нет бы вот, как вы, скажем, день отработал, а вечером — домой. Жена ждет, дети, внучок у калитки встречает, а у тебя в кармане — конфетка или еще какая сласть… Картошку съел бы сухую, а она в семье вкуснее, чем гусь жареный на чужбине. А я вот… Старость уже поджимает, а я все собакой бродячей живу: зимой — дома, а чуть солнышко пригрело, так и пошел колесить. Да и работа уже стала постылеть: весной начнешь, скажем, в Воронеже, не успеешь стены вывести, а тут и белые мухи полетели. Пора на печку. Другой весной в Ростов попал, другие стены кладешь, а там на Урал подался, и так вот тридцать лет кружусь. Или чужое кончаю, или свое начинаю и бросаю. Вроде бы детей народил, а до ума не довел. Сердце-то болит, никакой радости.