Откинувшись на спинку стула, я сидел и наблюдал, как по груди Яши Чернева, покрытой простыней, передвигался луч утреннего солнца, как он упал на подбородок, двинулся по щеке, коснулся глаз, и Яша проснулся.
Среди сотен пульсов я смог бы отличить Яшин пульс, так хорошо узнал его за ночь.
Морщинки у глаз, зашершавленные ветром губы, реденькие брови, впалые, мертвенно-бледные Яшины щеки — все это мне стало настолько дорогим и близким, что казалось частью меня самого.
Но вот открылись его глаза, и я замер от восторга. Может быть, потому, что прямо в них смотрело солнце, они были такими яркими и необыкновенно мудрыми.
Я вспомнил свои слова, сказанные Симе: «Человек, которого врач спас от смерти, становится добрее». А что, тут есть, вероятно, доля истины… И еще я подумал: человек, увидевший смерть, становится добрее, а значит, и красивее, мудрее.
Сергей Сергеевич и Поликарп Николаевич только что ушли из палаты, и мне было жалко, что они не увидели чуда.
У двери, облокотившись на тумбочку, дремала Оля. Я поднялся, чтобы разбудить ее и показать чудо, но она открыла глаза, улыбнулась своей великолепной виноватой улыбкой и сказала:
— А я не сплю.
— Идите скорей сюда!
Она подошла.
— Смотрите, — прошептал я.
Она смотрела на Яшу, который еще ничего не видел, кроме солнца и неба, и ее губы дрогнули.
Оля всхлипнула.
Яша неторопливо отыскал глазами, Олю и недоуменно посмотрел на нее, словно спрашивая: разве можно плакать, когда светит солнце, когда такое красивое небо над тобой?
Оля глотнула слезы и улыбнулась Яше. Он тоже ответил ей улыбкой — слабой, едва заметной.
Человеку, которому несколько часов назад зашили нитками сердце, трудно улыбаться. Очень трудно. Потому у Яши улыбка и была такая слабая, почти незаметная. Но это уже дело второстепенное. Главное, он улыбался, видел солнце, жил. Выходит, мы с Поликарпом Николаевичем и Олей одержали верх.
Легок на помине старый Поликарп — войдя, он наблюдал за Олей и Яшей. Потом тронул меня за локоть, поманил в коридор. Обнял там, поцеловал, щекоча своей бородкой, и проговорил:
— Вы, малыш, — хирург. Теперь и я скажу — хирург.
В конце коридора горела единственная крошечная лампочка, потому я и не видел глаз Поликарпа. Но они представлялись мне похожими на глаза Яши, смотревшие на солнце.
Поликарп Николаевич вел меня, обняв за талию, как водят девушек, и шептал:
— Не сердитесь на меня — самую малость выпил. Самую малость!.. С радости за вас выпил. Валялся-валялся в холодной бобыльей постели, так и не мог уснуть. Выпил вот — и пришел к вам… А Сергей Сергеевич тоже не спит. Бродит по двору. Переживает… Хороший он человек, но любит, чтобы его не только слушали, но и слушались. Правда, этой болезнью страдает девяносто девять процентов всех людей. Что делать?.. И вы, наверно, любите, чтобы вас слушались… У него большие связи, обширные знакомства и здесь и в области. Слушайтесь его, согласитесь быть его, так сказать, духовным сыном! Он сделает для вас все. Очень многое…
Мы остановились под аркой, облезшей от сырости. Он держал меня за руку своей мягкой горячей рукой, тонкими классическими пальцами хирурга и говорил, почти шептал, а я его уже не слушал.
…В институте я видел живой мозг. Видел, как струится в сосудах горячая кровь, слышал, как дышат легкие, бьется сердце. Я даже видел сердце. Столько читал о нем стихов, статей в учебниках, исследований, но что такое сердце — узнал только прошлой ночью.
Могучее и нежное.
Оно билось в моих руках, и, казалось, я не сердце, не сердечную мышцу держу, а самую жизнь, ее сущность, ее тайну. И мои руки плавились от робости перед этой тайной, пальцы принадлежали ей и работали с легкостью и изяществом, которых раньше я не замечал.
Но когда я зашил ранку, сердце вдруг стало умирать. Я похолодел. Мне показалось, что это уже не сердце стучало, а смерть своею клюкой.
Стихли удары.
Все кончено…
Но что это? Снова удар.
Еще!..
Я оглянулся на Поликарпа Николаевича. Он стоял бледный, судорожно дышал и нагнетал шприцем в кровеносный сосуд больного кровь.
Поднял на меня свои горячечные глаза и спросил:
— Ну что?
— Бьется.
Старый Поликарп отошел от операционного стола и тяжело опустился на табурет. Бледное лицо налилось румянцем. Даже седые усы и бородка, показалось мне, порозовели.
Как он был красив, наш Поликарп!..
И вот теперь мы стояли в полумраке под облезлой от сырости аркой. Я хотел рассмотреть его лицо, но оно было расплывчатым и темным, как лик древней иконы.