— Сволочи… суки! — продолжал ругаться Володька.
— Пойдемте ближе, — попросил Николай, — может, там хоть чуточку осталось картошки.
Не осталось.
Когда мы добрались до бурта, по колени проваливаясь, по острому и хрусткому пасту, увидели — там все было убрано с немецкой аккуратностью, до единой картошки.
Ребята смотрели на меня почти с нескрываемой ненавистью, будто во всех наших неудачах был виноват я один, незадачливый командир. А мне чудилось, словно я и в самом деле стою на краю бездонной пропасти, у меня нет другого пути — только в пропасть, только превратиться в прах.
— Пошли, — буркнул Володька, — нечего тут стоять, как на своих похоронах.
— Старики еще про карьер, про домик говорили, — с робкой надеждой напомнил Николай.
— Дурак! — зло сверкнув синими глазищами, сказал Володька и пошел к лесу.
Мы — следом.
Солнце, уже далеко перевалившее за полдень, то пряталось за синевато-белыми громоздкими облаками, то вновь выходило и сочувственно смотрело на нас — грязных, небритых, голодных и продрогших до костей.
Я шел последним. Замыкающим. Впереди двигался самый слабый — Колька. По его силам мы равняли свой шаг.
Шел я и, прикасаясь ладошкой к каждому стволу, считал сосны. Считал, чтобы отвлечься, убить время. А оно тянулось до тошноты медленно и пугало своей бесконечностью.
«Дне тысячи сто шестьдесят три, две тысячи сто шестьдесят четыре…»
Будет ли конец германской земли? Когда начнется Польша, где, хотя и с риском, но все-таки можно попроситься переспать в сарае на соломе.
Ах, солома!
Пусть солома, коровьи объедки, пусть будет что будет, лишь бы сухое, под крышей.
И еще — можно выпросить несколько картошек.
«Тот не знает наслажденья, денья, денья, кто картошки не едал, дал, дал…»
Ах, картошка!
Кто из нас дойдет до Польши? Кто доберется к своим и потом вернется сюда с оружием?
Кто?!
А кому здесь лежать? Может быть, мне?
Может быть.
…И буду я лежать под тяжелым мокрым снегом. Ведь у ребят нечем выкопать могилу в мерзлой земле.
«Две тысячи семьсот семь… Кто картошки не едал, дал, дал, дал… пионеров идеал…»
— Дом! Кажется, пустой! — это шепотом закричал Володька-грузин. Хотя он и шел следом за Колькой, домишко увидел первым. Крепче он Кольки. Может быть, Колька и увидел первым, но за слабостью не враз сообразил.
Закричал Володька и куда-то провалился. За ним Николай и Сашка.
Я подбежал к обрыву и шухнул за ними вслед по темному, просевшему сугробу в заброшенный каменный карьер, где стоял дощатый домик. В этом домике, состоявшем из одной комнаты и сеней, видно, когда-то помещалась контора карьера. Теперь дом был пуст, с раскрытыми настежь окнами и дверями. На полу валялись клочки бумаги, пустые консервные банки. А у железной печки лежали сложенные штабельком наколотые дрова.
— Родители, родители, — шептал Владимир.
Двенадцать суток мы мерзли под дождем и мокрым снегом, спали на раскисшей холодной земле. У нас от бесконечной дрожи ломило скулы, казалось, крошились зубы.
…Володька строгал, кромсал ножом полено и сопел, почти рычал, предвкушая тепло.
— Там папоротник, — бросил он нам, сверкнув ярко-синими глазами, — идите. На сухом, на мягком полежать. Идите же!
Мы ожесточенно рвали папоротник высотой до пояса, который рос вокруг домика. Рвали, выбиваясь из сил.
Пока нарвали по охапке, по другой, перенесли в дом, печка уже разгорелась. Бросили траву на пол и приникли к теплу. Задышали, заохали. Глаза сами закрывались, клонило ко сну.
Меня вдруг начало бить, как в лихорадке, — это выходил проклятый холод. Это я дрожал от радости.
— Еще! Идите еще за папоротником, — командовал Володька, — несите больше травы, а то на холодном полу простудимся и сдохнем в этой конуре. Рассопливимся и потихоньку будем подыхать. Хватит с нас одного больного.
Это он про Кольку.
Я не хотел идти. Я хотел сидеть неподвижно у теплой печки. Я хотел упасть у печки и уснуть. Наплевать, что будет потом.
Володька сверкнул на меня глазищами и угрожающе сказал:
— Ты, командир. Командуй.
И я скомандовал.
Так скомандовал, что до сих пор стыдно, хотя прошло уже много лет. Скомандовал, не веря своей команде, не желая, чтобы ее исполнили. Канючил, а не командовал.
— Надо идти, — сказал я, — а то разморит теплом, тогда уже не сможем…
— Подождите немного. Дайте чуточку отдышаться. Не могу я сейчас. Ну… не могу. — Это захрипел простуженный Колька. Его красные, воспаленные, какие-то расплывчато-огромные глаза слезились.