Пот жгуче-холодными каплями скатывался по моим ребрам. Я прислонился спиной к обледеневшему срубу и прощально смотрел на огонек, который горел в заиндевевшем окне моей последней крепости.
Не помню теперь и не понимаю, как моя совесть поддалась соблазну. Ноги, будто таясь от совести, осторожно, вкрадчиво понесли меня к крыльцу. Не громыхая на гулких мерзлых досках, они подтащили мое съежившееся тело по ступенькам к двери. Я надел рукавицу, чтобы глуше получился стук, тогда, возможно, никто не отзовется и девятая крепость будет взята.
Но меня услышали.
Винтовочным затвором лязгнул засов.
Я ждал выстрела. Я хотел быть убитым наповал.
— Проходите же, — сказал из темноты женский голос.
Я не двигался, покорно ждал выстрела.
Тогда женщина взяла меня за руку и как теленка повела в дом.
В комнате, когда растаяли клубы пара, я увидел перед собой девчонку с клетчатым полушалком на плечах. По полушалку стлалась русая коса.
Девчонка смотрела на меня с болью и состраданием. Потом она улыбнулась и сказала:
— Садитесь.
Я ждал выстрела.
Она взглянула на мои ботинки и всплеснула руками:
— Вы, должно быть, обморозили ноги. Разувайтесь!
И силой стащила с меня шинель, усадила на табурет. Опустилась на колени, стала расшнуровывать ботинки, продолжая упрашивать.
— Разувайтесь же скорее. Ну, разувайтесь!
Я пьянел от душистого домашнего тепла, мне хотелось быть убитым наповал, у меня кружилась голова…
Громыхнул железной колодкой брошенный на пол ботинок, за ним другой.
Девчонка разматывала смерзшиеся обмотки, и она трещали. Потом, разделавшись с обмотками, она стала засучивать мои штаны.
Я с ужасом смотрел на свои синие, о гусиной кожей, икры, на грязные пятки.
Девчонка взяла с подоконника кружку с какой-то мазью. Оголила по локоть руки и быстрыми ловкими движениями стала массировать мои ноги, втирать мазь.
Девчонке — лет восемнадцать, мне — двадцать.
Я слышал ее дыхание, видел, как раскраснелись, покрылись испариной ее щеки.
Моего тела никогда еще не касались женские руки, кроме маминых. И вот теперь чужая девчонка… Я сгорал от стыда за свою беспомощность, но ничего поделать не мог — комок моего смерзшегося тела таял, расплывался.
Девчонке — лет восемнадцать, мне — двадцать. Нам бы гадать друг другу на ромашке, нам бы пить березовый сок.
Слабый человек — фантазер и мечтатель. Это помогает ему поднять себя до уровня сильных. Я тоже фантазер.
…Я уже считал, что эта девчонка и есть та, о которой я думал, читая романы Тургенева, слушая вой бомб и свист ехидных пуль… Я хотел сказать об этом, но ее уже не было в комнате. Мои ноги закутаны в одеяло. Портянки и обмотки сушились на дверце духовки.
Она вошла с миской супа.
— Поешьте. Горячего, — сказала девчонка и улыбнулась.
Хорошо улыбнулась большими серыми глазами с поволокою, похожими на тихую весеннюю степь с голубой дымкой. И манит та голубая степь, обещает.
— Ну, ешьте, не стесняйтесь, — опять сказала она и села напротив меня, по-женски скрестив руки на груди. Неотрывно смотрела и, казалось, говорила мне что-то девичье, ласковое, успокаивающее.
Я был страшно голоден, но ел без аппетита: все думал, как лучше сказать девчонке, что жизнь — это поиски… что я нашел… мы нашли…
Кто-то постучал. Она пошла открыть и вернулась с солдатом. Он был такой же, как я: промороженный, голодный и, наверное, тоже взял с бою восемь крепостей, а на девятой срезался.
Девчонка, как меня, раздевала его, разувала, смотрела на него большими глазами так, будто говорила солдату что-то девичье, ласковое, успокаивающее.
Суп в моей тарелке остался недоеденным. Мне сделалось тоскливо и горько. Я почувствовал себя обманутым.
Я сбросил со своих ног старенькое одеяло. Нарочно шумно обувался и одевался, но девчонка не замечала меня: она тонкими ловкими руками растирала грязные обмороженные ноги другого солдата. Щеки ее опять раскраснелись, к потному лбу прилипла прядка волос. Солдат, приоткрыв рот, жадно, с дрожью вдыхал теплый, пахнувший домашним супом воздух. На его лице блуждала странная улыбка блаженства и страдания.
Я громыхнул у двери автоматом, чтобы услышала девчонка.
Она не услышала.
Ей было некогда.
Я буркнул «прощайте», вышел и долго стоял на крыльце. Не стоял, а, казалось, висел в черной холодной пустоте. Один на один со своей тоской. Вернее, весь я — это тоска, а остальное — руки, ноги, туловище — футляр для нее. Тяжелый, скрипучий, неудобный. И еще я подумал: тоска — это единственная, истинная сущность людей. Тоска по небу научила человека летать, тоска по прекрасному сделала его поэтом.