— Нет, это не то слово. Я устала. Хотите клубники с молоком и сахаром?
— Хочу. Отчего устали?
— Украшать землю, — с грустной иронией сказала она. — Земли красивой вокруг меня уже больше чем достаточно, а людей хороших маловато.
Катя лихо вела мотоцикл.
«Конечно, — думал я, — садовником быть приятней, но кто будет лечить этих украшателей, вскрывать им нарывы, кто облегчит их боли и подарит улыбку? Яков-поножовщик? Ну и пусть. Кто знает, возможно, это была его последняя драка, и он воспитает теперь своего сына очень добрым человеком, умеющим любить цветы и ненавидеть ножи…
— Послушайте, доктор… мой дорогой доктор, — сказала Катя не оглядываясь, — вам будет очень худо в нашей земной глуши.
— Почему?
— Так.
— А все-таки почему?
— Не скажу… Вот эти яблоньки уже я сажала. Еще в Тимирязевке училась. На практику сюда каждый год ездила…
— Сама вы откуда?
— Москвичка.
— Вон как! А вам после Москвы разве не трудно жить в этой «земной глуши»?
— Трудно. Но вам будет труднее.
— Почему?
Мотоцикл остановился у другого беленького домика с алой крышей.
Катя соскочила с мотоцикла и, озорно глядя на меня, сказала:
— Ага, заело!.. И не спрашивайте, не скажу. Поживете — сами узнаете…
Засмеялась и побежала в домик.
…Мы ели крупную отобранную клубнику, посыпанную сахаром и залитую молоком.
Затаенной насмешкой блестели Катины глаза.
Сквозь качающиеся ветви яблони, окруженные зелеными яблочками, падали солнечные лучи. Они бегали по стенам, оклеенным обоями, и нарисованные мальчишки, девчонки с флажками, смешные грузовички, собачонки — все это, казалось, прыгало, вертелось, смеялось…
Мы тоже говорили о чем-то пустяковом и смеялись, даже когда было не смешно.
Я опять находился в состоянии невесомости, но эта невесомость была иная, чем в землянке. Телу почему-то было не жалко своего утерянного веса.
Пришла пожилая женщина. Принесла душистого майского меда прямо в сотах. Поставила миску перед нами и, строгая, суровая, не глядя на нас, вышла.
— Что с ней, почему она так? — спросил я.
Катя дала волю затаенной насмешке:
— Вы, мой доктор, или наивный, или хитрый человек.
— Не понимаю.
— Она, как и весь наш район, печется о вашей нравственности.
Было нежарко.
В небе — покойно и просторно. Яркие облака, казалось, резвились, наслаждаясь свободой, приятным солнцем и звонким голубым небом.
И у меня на душе было легко и празднично.
Катя сказала, что мы поступили, наверное, плохо. Чепуха! Я сам расскажу о поездке Симе, и она порадуется, что хорошо отдохнул. Она так дорожит моим хорошим настроением! «Если ты хмуришься даже из-за невкусного супа, говорит Сима, то мне все равно очень больно. Чаще улыбайся, коли хочешь мне добра».
Буду улыбаться.
Интересное дело, брел я своей тропинкой по лугу, пытался представить себе Катю и не мог. Какая она?.. Вот она перед операцией, с колючими и решительными глазами, которые больше подошли бы мужчине. Вот во время операции — усталая, измученная и великодушная. Два часа пролежать на столе, так сказать, разрезанной, видеть меня беспомощным, растерявшимся, понимать, что я мог загубить ее жизнь, и быть великодушной ко мне? Это подвиг, это… Потом я пришел пьяный в палату. У нее не только хватило доброты извинить меня, что ни разу не навестил ее после операции, не узнал, как она себя чувствует, извинить мою пьяную рожу, но она еще и подбадривала меня. Наконец, сегодня: смешливая, озорная девчонка на мотоцикле. И зовущая. А у камня опять другая…
У-у, какая она!
…Хорошая женщина. В воскресенье мы поедем к ней в сад вместе с Симой.
С этой мыслью я и шел, но чем ближе подходил к дому — больше и больше испытывал какую-то неловкость. У самых ворот монастыря мне стало ясно, что я ничего не расскажу Симе, мы не поедем с нею к Кате в сад.
Да и в дом свой я почему-то не пошел, а направился в палату, к больным. С небывалой охотой выслушивал их жалобы, давал бесчисленные советы, успокаивал. Сам разбинтовывал их раны, чтобы посмотреть, сам забинтовывал.
Оля удивленно смотрела на меня, пыталась понять, что со мной происходит. Но как она могла понять, если я и сам этого не понимал!
Пришли из «скорой помощи» и сказали, что привезли мальчишку с покалеченной рукой.
Я очень обрадовался, что появилась настоящая работа, ни о чем не надо думать, — только о деле.
Белобрысый мальчишка лет десяти, с распухшей в локте рукой сидел на табурете. Недоверчиво и строго глянул на меня и отвернулся, прижимая к груди больную, посиневшую руку. Рядом с ним стояла мать и умоляюще, страдальчески смотрела на меня.