К нам постучались. Дверь приоткрылась, в щель просунулась седая бородатая голова конюха.
— Серафима Андреевна, поторапливайтесь, а то опоздаем, — сказала голова и исчезла.
— Ты куда?! — вдруг испугавшись, воскликнул я.
Сима подала мне телеграмму, в которой говорилось, что ее мать очень тяжело больна.
Я растерялся:
— Как же так… ты уезжаешь. Нам надо поговорить…
— Некогда. Опаздываю на поезд.
— Я провожу тебя до станции… Дорогой поговорим…
— Нет. Не надо, — решительно сказала Сима. Настолько решительно — мне даже не поверилось, что моя Конопушка может быть такой. — Не надо, — грустно повторила она. — Подумай обо всем хорошенько и потом напиши. Где будем работать, где жить… И главное — как жить.
Она подошла ко мне, приподнялась на пальчиках, холодно поцеловала в щеку и отстранилась.
Крупные слезинки скользнули по ее щекам. Сима смахнула их небрежно и вдруг бросилась ко мне на шею. Зарыдала…
С у б б о т а.
Пил.
Философствовал.
Спал.
Снова пил.
В о с к р е с е н ь е.
Опохмелился.
На философствование не тянуло.
Опять пил, потом спал шестнадцать часов подряд… Мучительно! На кровати к утру не осталось ни подушки, ни одеяла, ни простыни…
Приходила Оля.
Увидела мою небритую, распухшую образину и разрыдалась. Едва успокоил.
Она сказала, что Степан узнал о моем увольнении и поднял скандал, ругал Божедомова и заведующего райздравом. Хотел идти ко мне, но ему сказали, что я уже уехал. Потом у него был тяжелый нервный припадок. Ведь он в войну был контужен…
Она просила, чтобы я осторожнее ходил по больничному двору, а то Степан увидит меня или кто-нибудь из больных передаст ему — и он опять устроит скандал, опять ему будет очень плохо.
И еще Оля, моя добрая, моя хорошая Оля просила меня не пить, взять себя в руки.
Мне было очень стыдно…
П о н е д е л ь н и к.
Надо было идти брать расчет да ехать в область, узнать, что делать дальше. Дадут в другом месте работу или уезжать совсем из области?
И Сима ждет моего письма.
Ладно, успеется! У бога дней много…
Весь день читал пьесы Чехова. Все они грустные, похожие на тихую, прозрачную осень… Читал я, читал — и у меня появилась жажда морозной, буранной зимы.
Но где ее взять, зиму-то? На дворе — жаркий, тягучий август…
И я вылавливал в эфире джазовые бури с завываниями, певучие метели симфоний.
Весь день пил крепчайший чай, читал пьесы Чехова, слушал музыку планеты и наконец понял: случившееся со мной было уже на земле много-много раз… И еще понял: мне неизмеримо легче, чем было моим далеким предкам, потому что раньше теперешних средств общения и информации вовсе не было. Как люди могли помогать друг другу, если жили в разных краях земли, в разные века?.. А теперь стоит только протянуть руку к радиоприемнику, к телевизору, к обширной книжной полке — и Лермонтов, Чехов, Бах, Чайковский, Толстой приходят мне на помощь…
Все эти дни — и когда пил, и когда разводил пьяную философию, проклиная людей, и когда читал Чехова — думал о Кате. Порывался пойти на косогор, но боялся показаться ей несчастненьким, злым, как затравленная крыса, не хотел, чтобы она утешала меня. А сегодня решил пойти, потому что крепче почувствовал себя на ногах.
Вот дописываю и иду…
Э! Подожди… Ведь не успеешь и до косогора дойти, как об этом будет известно всему Ключевому! У нас так: на одном конце села чихнешь — на другом будет слышно…
В т о р н и к.
Вчера, чтобы обмануть наших досужих обывателей, я накопал на конюшне червей, сказал конюху, что иду рыбачить на ночь. Неторопливо, можно сказать — демонстративно, прошел с удочками по асфальтированной улице к мосту. На Поповой яме тоже демонстрировал свое присутствие на рыбалке: громко здоровался с рыбаками, справлялся об их делах, с прибаутками забрасывал закидушки на сома…
Закончив глупый спектакль, залез в Степанову землянку.
После дневной жары она еще не успела остыть — в ней было душно, и, наверно, поэтому очень остро, будто распаренные, ощущались все запахи этого жилища: пахло сушеной рыбой, застарелой, много раз пролитой ухой, старым свиным салом… Постель, спрессованная из телогрейки, шинели и старого сена, издавала специфически мужской запах дыма, пота и земли. Еще пахло сушеными листьями вербы, ветками которой была укрыта землянка, сухими цветами… Степан, будто женщина, любил собирать цветы. Собирал маленькие букетики мать-и-мачехи, ромашки, колокольчиков, ландышей, втыкал их в ветвистый потолок землянки, где они засыхали и оставались зимовать, ждать своей смены.