— Уже уволили.
— Главный хирург приедет, и могут пересмотреть приказ. Останешься?
— Да, конечно, — поспешил я ее успокоить, обнял, прижал к себе.
— Напрасно.
— Что напрасно?
— Тебе надо уезжать. Какая уж теперь может быть у тебя работа? Нервотрепка…
— Ничего! Еще посмотрим, чьи нервы крепче…
— И все-таки тебе не надо оставаться.
— Почему?
Она стиснула мою руку, крепче прижалась щекой к плечу и зашептала:
— Я… нам… Баба я, баба…
По моему плечу скользнула быстрая, горячая слеза.
Я приподнялся, чтобы посмотреть на Катю, но в темноте не смог рассмотреть ее лица, глаз. Они — призрачно-расплывчатые — только угадывались на белой подушке.
— Ты плачешь?
— Это не я. Бабья глупость всплакнула, — ответила она и нервно, сквозь слезы засмеялась.
Притянула к себе на подушку, опять примостилась щекой на моем плече и задышала ровным теплом…
В окно смотрели глазастые синие звезды.
Где-то совсем рядом вдруг всхлипнул сыч. Раз, другой всхлипнул — и зарыдал…
— Мой добрый старый друг прилетел, — сказала Катя, и я в темноте ощутил ее мягкую улыбку.
— Противная птица! Жуть на людей нагоняет…
— Какое ей дело до людей? Она поет свою песню любви, и больше ничего.
— Хороша любовь!
— Да уж какая есть… — сказала Катя и вздохнула.
…Ночью над землей господствуют тишина и любовь. Наверно, поэтому звезды, добрые спутники ночи, никогда не бывают злыми. Они только устают под утро, как и влюбленные, растворяются в истоме, тают…
Настала пора уходить, а мне не хотелось. Казалось, в моей квартире меня ждала жуткая, холодная пустота. Я так явственно ее ощутил, что даже вздрогнул.
— Петя!..
— А?
— Если бы Сима не уехала, пришел бы ты ко мне?
Я не знал, что ответить, и молчал.
— Только ты ничего не придумывай, Петя.
— Нет. Я просто не думал над этим. Наверное, нет… А вообще-то я давно собирался и все равно пришел бы. Но когда? А может…
Катя засмеялась:
— Вот сыч тебе не нравится, а ты так похож на него…
В бледном свете загорающейся зари я уже видел ее глаза. Они были такими же, какими я знал их раньше.
— Чем же я похож на сыча? — спросил я без обиды.
— Как тебе неприятна его песня, так мне обидны твои слова. Но ты так же искренен, как та птица. В наше время это качество стало редкостью…
Светлело окно, проявляя ажурный рисунок тюля. Горланили петухи, встречая утреннюю зарю.
Катя еще что-то говорила об искренности, о чистоте отношений между людьми, но я плохо вникал в смысл ее слов — просто слушал их музыку.
Робкий свет зари, тревожно-восторженное пение петухов, музыка Катиных слов, теплота ее тела, незаконно ласкавшая меня, — все это, думал я, старо, как мир, и в то же время всякий раз ново и целомудренно. Все это — привычное, понятное и в то нее время таинственное, волнующее, похожее на мерцающие звезды…
— Петя, ты знаешь, что я решила сделать? Осенью своими руками посажу целую делянку и камень поставлю с надписью: «Сей сад посажен двадцать шестого августа одна тысяча девятьсот шестидесятого года». Сегодня двадцать шестое? Да?..
…Провожая меня, Катя открыла дверь на улицу, и я увидел в свете уже заалевшейся зари ее глаза, наполненные тяжелыми слезами радости и сосущей сладкой тоски.
— Приду завтра вечером, — прошептал я.
— Нет.
— Почему?
— Мне надо опомниться. Надо отрезветь, понять и… на что-то решиться.
— Вместе нам это сделать будет легче…
— Нет. Пока не позову, не приходи.
И вытеснила меня из сеней на крыльцо.
Когда пробрался я огородами на луг и очутился, так сказать, вне опасности — почувствовал себя мальчишкой, счастливо выбравшимся из сада с ворованными яблоками за пазухой. Приятная тяжесть сдавливала грудь, сердце билось еще тревожно, но уже победно. Меня не беспокоили совесть, сомнения, прощальные Катины слова, я не думал о Симе. Просто чувствовал себя красивым и сильным, как лихой дикий кочевник, укравший табун лошадей.
И я пустился бежать по росистой траве.
Свистел в моих ушах восторженный ветер.
Било мне в глаза восходящее солнце.
И плевать на Божедомова! Черт с ним, с увольнением! Даже наоборот. Ведь рубцы — это знаки сражении…
П я т н и ц а.
Так!
Наша взяла!
«Везучий, гад. Удачливый».
Утром приехал Ставский, главный хирург области.
Уставший с дороги, какой-то полусонный, весом килограммов в сто двадцать, он произвел на меня удручающее впечатление. От этого, подумал я, не скоро дождешься добра.