Подумал так и, к счастью, ошибся.
Ставский долго щупал ногу Степана, расспрашивал его о самочувствии, внимательно осматривал на рентгене. Делал все это медленно, лениво, не говоря ни слова. Лишь потом, когда снял халат, вымыл руки, — буркнул в пространство:
— Славная работа. Отличная.
И молча прошел в кабинет Божедомова, не обращая ни на кого внимания. Только дышал тяжело — трудненько ему было подниматься на второй этаж.
Сел на крайний стул прямо у двери, внимательно посмотрел на меня, потом на Божедомова, на заведующего райздравом Бирлякина.
На меня — как смотрят и благословляют обреченных, а на мое начальство — с тоскливой насмешкой и даже злостью. Но может, мне только показалось?
Потом, глядя себе под ноги, закурил. Глубоко, с аппетитом затягивался, щеками, как мехами, выталкивал клубы сизого дыма в сторону открытого окна. И думал, подыскивал, вероятно, нужные ему слова — большие, весомые, убедительные. А может, просто наслаждался злым табачным ядом?.. Наконец заговорил:
— Способный хирург. Хвалю прямо в глаза, не боюсь. Такими, как он, разбрасываться нельзя. Учить их надо. Хорошенько учить. Думаю, с работы его снимать не будем. Дадим выговор, предупредим…
Он строго глянул на меня светлыми глазами и продолжил:
— А в следующий раз, если случится что-нибудь подобное, я вам, уважаемый, сам спущу штанишки и так надеру крапивой известное место, так надеру!..
— За что? — вырвалось у меня — негромкое, робкое.
Ставский возмущенно дернул плечами, тряхнул седой кудлатой головой и твердо сказал:
— А за то!.. Творчество и дерзание — это высший порядок, а не анархия!.. Впрочем, ничего другого я от вас и не ожидал… Хорошо! Я рад. Все правильно, все именно так и должно быть, — закончил Ставский, надел шляпу и направился к двери.
Бирлякин, щупленький, тщедушный человечек, подавая Ставскому пыльник, оторопело тараща на него глаза, спросил:
— Как же это понимать, Яков Исаевич? Говорите, творчество — это высший порядок, а сами словно бы одобряете поступок Завражина? Объясните, пожалуйста…
Ставский, пыхтя и охая, натянул пыльник, рассерженно посмотрел на заврайздравом:
— Точек над «и» не будет. Я и так довольно ясно сказал: если Завражин еще раз нарушит порядок, установленный инструкциями и положениями, — уволим. Обязательно! А если он перестанет нарушать эти порядки, то, по всей вероятности, не станет тем, кем обязан стать в силу своих способностей.
— Извините, — робко сказал Бирлякин, — извините, но это философия, а…
— Да, философия!..
«Да, философия. Быть живым труднее, чем мертвым, — это знали еще питекантропы. И мне эта азбучная истина известна давным-давно… Быть живым труднее, но приятнее… Приятнее?.. А получать нокауты, нокдауны и просто тумаки? Ведь это тоже значит быть живым…»
«Тогда, может быть, успокоиться и жить припеваючи, вместо тумаков получать благодарности «за безукоризненную службу»?»
От этой перспективы меня затошнило, будто проглотил что-то холодное и противное.
— …Да, философия! Она вам непонятна, товарищ Бирлякин? А вам?
Это Ставский с настороженной улыбочкой обратился ко мне.
— Очень понятна! — уверенно и даже как-то вызывающе ответил я, утверждая тем самым для себя и для Ставского, что буду нарушать, буду живым, буду получать тумаки.
— Сергею Сергеевичу, надеюсь, тоже ясна моя мысль?
Божедомов улыбался, посмеивался над тугостью ума Бирлякина. На вопрос Ставского ответил по своему обыкновению певучим мягким голосом, учтиво и в тоже время с достоинством:
— Само собой, разумеется. Я-то и доложил об этой операции лишь по служебной, так сказать, государственной обязанности, а лично — как человек, как врач — я на стороне Петра Захаровича.
Ставский уехал.
Сергей Сергеевич взял меня и Бирлякина под руки и сказал так, будто мы все трое — дружки-приятели, будто только что вернулись с увеселительной прогулки:
— Пойдемте-ка ко мне обедать, други мои! Есть у меня и по чарочке… Посидим, поговорим, в картишки побалуемся. А там и Поликарп с гитарой подойдет… Давненько мы уж так не сиживали… Пошли, что ли?
Бирлякин испуганно посмотрел на Божедомова своими выпученными глазами и оторопело сказал:
— Что вы… Как же… Я не могу. Рабочее время… у меня дела…
— Ну чего уж там! Ладно вам, пойдемте…
Бирлякин высвободил свою руку.
Вообще-то за этот цинизм надо было назвать Божедомова хамом, но у меня было настроение победителя, поэтому я очень мило улыбнулся и солгал: