— В таком случае я не подпишу заявления… Вы должны рассказать мне все. Я не сделаю вам худа.
Она долго плакала и ничего не хотела говорить, как я ни уговаривал ее, а потом все-таки сказала:
— Сергей Сергеевич меня заставлял все рассказывать ему о вас: когда на работу приходите, когда уходите, что говорите… И я доносила. Об операции Степану рассказывала… А теперь он хочет, чтобы я на вас еще я лгала… Не могу я больше, не могу!
Первым моим желанием было сейчас же под меланхолическую музыку Маргариты набить Божедомову морду, избить до потери сознания, а потом пойти в райком и сказать: уберите от нас эту сволочь!
Я бы не задумываясь это сделал, но Оля взмолилась:
— Не губите меня, моих детей, пожалейте! У него ведь кругом друзья, а у меня нет никаких свидетелей, меня ж и обвинят в клевете… Не надо, Петр Захарович!
Оля упала головой на стол и беззвучно зарыдала.
Она, конечно, права, у нее нет никаких свидетелей, как и у меня. Нас же, разумеется, и прижмут.
Что было делать? У меня зудели кулаки, я задыхался от бессильной злости.
— Успокойтесь, Оленька, я не буду его бить. Буду молчать. Пока буду молчать, но придет время!.. Давайте, я подпишу заявление.
— Уходите, уезжайте отсюда, Петр Захарович! Он вас все равно загубит… Он подлый, он коварный…
Оля задыхалась. Начинался припадок истерии, который надо было во что бы то ни стало предотвратить — ведь за стеною подлые уши.
С помощью аптечки и уговоров мне удалось успокоить Олю.
Обессиленная, измученная, она поднялась и, пошатываясь, пошла к двери.
Я хотел ее проводить. Она оглянулась и сказала:
— Не надо. Внизу муж меня ждет… Я забыла вам сказать: из санэпидстанции были, велели убрать крольчатник. На территории больницы, мол, не полагается… Уезжайте отсюда, съест он вас.
— Подавится! У меня кость крупная и крепкая.
Я, честно говоря, человек трусоватый, но самолюбивый, и самолюбие делает меня храбрым. Я страшно боюсь, чтобы люди не узнали о моей трусоватости, и это придает мне силы.
Так было и в этот раз: ведь все знают, что мы уже схватились с Божедомовым, и, если я уеду, люди правильно истолкуют это как бегство с поля боя. Страшнее ничего для меня придумать нельзя.
Оля ушла.
Я остался один. Один с любопытными и очень добрыми крольчатами.
А из-за стены сочилась тоненьким, только что родившимся весенним ручейком музыка… Тоскует Маргарита, зябнет от холода, который несет в себе Божедомов, оттого, что нет у них детей. Лютует оскорбленная мной баба в Маргарите.
Возможно, она первая придумала эту страшную мерзость для Оли…
Раздумчиво позванивала ложечка о стакан — Сергей Сергеевич пил чай. Он любил пить вприкуску, ложечкой. Пил и думал.
О чем он теперь думал, какую новую мерзость под эту светлую, весеннюю музыку придумывал для меня?
Мне вдруг стало легко: главное — определить своего врага и держать его на мушке. Есть, держу! И он никуда от меня не денется… Второе, как говорила Анна Михайловна, не ввязываться в драчки, воевать только своим оружием…
Есть, так и будет!
Пусть мой враг пьет вприкуску чаек и изобретает против меня всякие гадости. Я не буду отвечать тем же, только, чур, не подставляй бока. Тут уж я могу не утерпеть и садану. Так садану, что вряд ли устоишь на ногах! Крольчатник мы перенесем в другое место…
А ты, мой дорогой враг, смотри не подставь своего бока!
…Степан громко постучался в дверь и, как всегда, не дожидаясь ответа, вошел.
В длиннополом брезентовом плаще, в грязных яловых сапогах, с громом наступая на каблук и не хромая вовсе (это я заметил сразу: видно, потренировался он), прошел через переднюю ко мне. Откинул башлык и громко заговорил, стоя посередине комнаты:
— Вот незадача, машины с кирпичом позавязли по дороге между станцией и совхозом, а каменщики третий день уже без дела сидят… Приехал сюда, а тут цемент мокнет. Крышу, собачьи отравы, как решето сделали… Нет ли у тебя чайку горяченького? Зазяб я дюже.
— Сейчас подогрею.
— Погрей, погрей…
Он сбросил плащ и телогрейку прямо на пол, умылся под краном, оправил гимнастерку, причесался перед зеркалом, косясь на орденские планки, и превратился из совхозного бригадира в бравого отставного офицера.
Взял из корзины несколько морковин и прямо из рук стал кормить привыкших к нему крольчат.
— Ах вы, малечки… ах вы, пацаночки мои… Не привез я дверь-то. Замыкался… Завтра привезу. Потерпи, Захарыч… Сенца я вам, малечки-пацаночки, присмотрел… Листочки одни, душистое, что твой чай цейлонский…