В самом углу стоял сторож, и время от времени раздавался его зычный кашель. Он прислушивался к тихой игре гармониста и дирижировал обеими руками, головой, глазами. Мейлах напрягал слух, но никак не мог уловить мелодию, которую Залмен-Иося разучивал с гармонистом. Вдруг Залмен-Иося влез на скамью и крикнул Шоэлке Колтуну:
— Останови-ка свою машинерию!
— Не было приказа командира, — ответил Шоэлка.
— Ты уже тоже военный? Залменка, прикажи своему ординарцу слушаться старших.
— Что случилось, реб Залмен-Иося? — подошел к нему Менаше Лойфер. Подбежал и Бакалейник. Но покуда жених не дал знака рукой, Шоэлка радиолу не выключил.
— Где это слыхано, — Залмен-Иося закатывал глаза, — чтобы невеста на свадьбе не пролила ни слезы!..
Увидев, как Залмен-Иося склонил голову набок и закрыл глаза, Яков Бергункер ударил в ладоши с такой силой, с какой укладывает быка, и прокричал:
— Тише! Реб Залмен-Иося хочет скоморошить, гостей потешить!
Но тут кто-то затянул:
и все кругом на разные голоса подхватили:
— Куда вы девали вашу музыку? — спросил насмешливо Хаим Бакалейник у Залмен-Иоси, все еще стоявшего на скамейке, закатив глаза и стараясь придать своему веселому лицу чуть обиженное выражение. — Ай, реб Залмен-Иося, реб Залмен-Ибся! Шоэлка, ставь пластинки! Ноги в пляс просятся! Давай морской вальс...
— Повремени со своим морским вальсом, — Залмен-Иося выхватил из рук Шоэлки пластинку и подмигнул гармонисту: — Что ты там сидишь, точно гость? Товарищ бригадир, слыхано ли, чтобы на еврейской свадьбе не плясали шер?[4] Реб Бенциан, как вы считаете?
— Чтобы танцевать шер, нужна капелла, реб Залмен-Иося, по крайней мере была бы хоть пластинка.
— Э, не знаете тогда вы Залмен-Иосю. А ну, товарищ капелла, подойди-ка сюда! Что, думаете, я разучивал целый вечер с нашим гармонистом? Раздел Пятикнижия, что ли? А ну, почтеннейшие, возьмитесь за руки. Где жених и невеста? Молодежь, танцуем шер! Адам Никитич, шер!
Зал клуба стал тесен. Длинная цепь сплетенных рук тянулась от стены к стене, и повел ее отец и дед сыновей и внуков фронтовиков — реб Залмен-Иося.
— Темпы, братцы, темпы! Громче, живее, веселее! Вот так, вот так! — командовал Залмен-Иося.
И когда цепь закрутилась так, что уже не найти было ни начала, ни конца, Залмен-Иося сделал знак Мейлаху, стоявшему в коридоре, чтобы он шире распахнул двери. И Залмен-Иося повел цепь на улицу.
— Куда вы?
— Что? Забыли, как мы танцевали на наших праздниках под открытым небом?
Не успел Мейлах отступить, как кто-то в темноте схватил его руку и вовлек в цепь. Его держала знакомая нежная рука.
Раскрутившаяся цепь протянулась почти на всю улицу и все дальше, дальше отдалялась от клуба.
Во всю свою яркость светила луна. Ее молочно-голубое сияние стекало с крыш, с деревьев и заливало дорогу.
— Где ты был? — спросила Двойрка.
— Здесь, все время был здесь.
— И не подошел?
— Темпы, братцы, темпы! Громче, живее!
— Дорогая моя, — Мейлах еще крепче сжал в своей руке нежные девичьи пальцы, поднял голову и тотчас опустил ее — впереди показались деревца виноградника.
— Куда мы? — спросил Мейлах у своего соседа Адама Гумелюка и крепче стиснул его руку. — Зачем ведут живых к винограднику?
— Чтобы не забыть. Чтобы никогда не забыть! Даже в празднества не забыть.
1947
ЦАЛЕЛ ШЛИФЕР
1
На подводе всю дорогу перешептывались, рассказывали истории о дорожных грабежах, и от этого шепота, от шума темного и мокрого леса, обступившего дорогу со всех сторон, от бледного огонька в окошке заезжего дома, около которого возница остановил измученную лошаденку, у него, Цали Шлифера, тогда еще ленинградского студента, было такое чувство, будто он совсем не туда попал, заехал в какую-то древнюю, всеми забытую глушь. Он и заснул c этим чувством. Продрогший от дождя, измотанный трехчасовой ездой в тряской скрипучей телеге, он не слышал даже, как вошла хозяйка и погасила керосиновую лампу на комоде.
Его разбудило громкое жужжание мух. Они тучами вились у изголовья и барабанили в окна, словно просились на улицу, на солнце, ярко светившее в голубом чистом небе.
Только на улице его оставило то чувство уныния и заброшенности, которое появилось было снова, когда, еще лежа в постели, он оглядывал свой «номер» — большую и пустую комнату с обмаранными стенами, с низким пожелтевшим потолком и глиняным полом, от которого несло разогретым кизяком. Домишки с открытыми ставнями весело сушились на солнце, подставляя под его лучи заросшие зеленоватым мохом черепичные крыши и деревянные крылечки. Над уличной грязью поднималась теплота, в воздухе стоял сладковатый, чуть приторный запах.