В санях вместо Цали сидел около нее Иоэл, и они неслись через темный тихий лес, и Иоэл, как ребенка, укрыл ее полой своей шубы, но все равно было холодно, мороз пробирал ее насквозь.
Иоэл угадал. Дома ее действительно встретили взрывом хохота, и больше всех веселился Годл, прямо захлебывался от смеха.
— Так, говоришь, он вошел в вагон, а паровоз — тю-тю и адью?
— Ладно, Годл, хватит, — вмешалась наконец Ханця, — хорошо шутить тому, кто сидит в тепле. Господи, целую ночь провести на вокзале! Дай мне твой полушубок, Годл. Я его отнесу Иоэлу, пусть захватит с собой к поезду. Бедный мальчик, никого он там не знает. Хоть бы не простудился, не дай бог. Я вообще не понимаю, зачем вам было тащиться на станцию? Этл что, сама бы дороги не нашла?
— Вот вам, теща, городские молодые люди.
— А что?
— Ничего. Что-то у меня тут дебет с кредитом не совсем сходятся.
— Ах, оставь.
Дина эту ночь не спала. Едва у нее смыкались глаза, перед ней появлялось замерзшее окошечко вагона, а в окошечке они — Цаля и Этл. Поезд, наверно, уже далеко-далеко. Утром они должны быть на месте. Он заедет вместе с Этл к ее родственникам. Оттуда они вместе вернутся в Ленинград. А в Ленинграде... Но тут мысли прерывались, она видела вдруг, как он лежит между рельсами, и скорей открывала глаза.
Еще не успели погаснуть звезды вокруг посиневшей луны, а Дина уже стояла на мостике и до боли в глазах вглядывалась в рассветный сумрак — не едут ли уже со станции.
С наезжавших саней ей что-то кричали, но что, она не слышала. Наконец в дымном облаке утреннего тумана показался Иоэл.
Еще прежде, чем Иоэл остановил буланого, Дина успела разглядеть, что человек в санях, одетый в полушубок ее зятя, это не Цаля.
Что с ней было? Открыв глаза, она увидела, что полулежит в санях, а Иоэл с незнакомым седоком трут ей снегом лицо.
— Ох и напугала ты нас, Дина! Ну, не приехал, ну и что с того? Чтобы такая, как ты...
— Он жив?
— Что значит — жив ли он? Неужели бы на станции не знали, если б с ним, не дай бог, что-нибудь случилось? Одного я не пойму: приспичило ей, что ли, взять да увезти таким манером человека? Вот тебе твоя Этл. Только городскому может прийти в голову такое.
Вероятно, она сильно побледнела, потому что Иоэл тут же спохватился и, ссылаясь на пассажира, которого привез со станции, начал ее уверять, что утренний поезд был переполнен и на него, должно быть, не продавали билетов.
— Ну, а твой Цаля, как я понимаю, не из таких, что поедут без билета. Да еще попади без билета в вагон, не каждый кондуктор и пустит. Подождем вечернего поезда.
— Сколько верст отсюда до следующей станции? Если вы меня сейчас же туда не отвезете, я пойду пешком. Тпру! Остановите лошадь, реб Иоэл! — И она выскочила из саней.
— Сумасшедшая! Да ты понимаешь, что говоришь? Отсюда до той станции не меньше чем тридцать верст.
По тому, как она отошла от саней и стала вглядываться в серую утреннюю даль, Иоэл понял, что конец и в шестьдесят верст не мог бы ее теперь остановить.
— Эх вы, местечковые девушки...
Это было сказано не столько ей, Дине, сколько сидевшему в санях пассажиру, который приехал сюда ненадолго из большого города, — на всякий случай, пусть знает заранее. С нею-то Иоэлу нечего было толковать, он лишь спросил:
— Хоть на два часа надо коняге дух дать перевести? Ну ладно. Пускай час. Через час я за тобой заеду. Только потеплее оденься. Сегодня крепкий мороз. Боюсь, градусов как бы не двадцать, а то и с лишним.
И вот их сани встретились...
Какое ему дело до того, что подумает Иоэл, что скажут в местечке, — сейчас он велит Иоэлу остановить буланого и с Диной на руках пустится идти по широкому белому полю.
— Да, Диник?
Он в первый раз назвал ее этим детским уменьшительным именем. Теперь он всегда будет ее так называть: Диник.
Из-за Дининого зятя Годла короткий зимний день тянулся невыносимо долго. С той минуты, как они вернулись, он не оставлял их с Диной одних, чуть ли не сторожил каждый их шаг. Совсем как Фрума когда-то. Но чего, собственно, этому Годлу надо, что за счеты он сводит с ним, с Цалей?
Наконец Ханця отправила Годла к себе, и больше они в тот вечер не видели ни веселого бухгалтера, ни его молодой жены с ребеночком на руках, ни тихой, печальной Ханци.
На столе была приготовлена керосиновая лампа, но он не давал Дине зажечь ее, а когда полоска лунного света скользнула с пола на печку, у которой они стояли, он подошел к окну и опустил занавеску.