Близкие мне люди — один человек, меня воспитавший, другой, давший мне дорогу в литературу — плакали над этим гробом. Бабушка умерла через четыре года и вряд ли успела понять умом и душою то, что произошло. Твардовский прожил еще немалую и главную свою жизнь. Ах, боже мой, малую, мучительно малую, беспощадно малую прожил он жизнь!
Но за это время он во многом безоглядно переменился. Он не переменил положения своего тела, своих рук и ног — как делают многие, как делают большинство, кого тянет и переворачивает время, как бывает с камнями или бревнами, которые тащит и переворачивает поток, — он переменился сутью, естеством.
Однажды на Пахре я говорил ему о фильме, кажется, Бондарева, где о Сталине было сказано что-то хитро-мудро-хвалебное. Тогда было в новинку, и все обратили внимание.
— Как же можно сейчас хвалить Сталина? — сказал Александр Трифонович с искренним изумлением.
Теперь — после того, как узнали, что пережили, чем перестрадали. Теперь ему казалось немыслимо. А ведь и он писал когда-то: «Черты портрета дорогого…»
В пятьдесят четвертом я написал пьесу о художниках для театра Ермоловой. Ее поставил Андрей Михайлович Лобанов. «Советская культура» напечатала разносный подвал. Пьеса, конечно, была жидкая. Но в спектакле кое-что удалось, били меня, по-моему, чрезмерно ретиво и вусмерть. Я сунулся в театральные дебри, где хозяйничала мафия, и получил по сусалам. Вспоминаю этот эпизод, потому что с пьесой была связана еще одна попытка — последняя в «первый приход» Александра Трифоновича — напечататься в «Новом мире». Вдруг позвонил Смирнов и попросил немедленно прислать экземпляр пьесы. Выпал из номера какой-то материал, срочно искали замену. Я не верил, что пьеса пройдет в журнале, все-таки чувствовал ее слабину. А вот мужества отказаться, не послать — не нашлось! Послал. Через два дня вернули. Мне было стыдно перед Александром Трифоновичем.
И потом в том же пятьдесят четвертом я пришел в журнал с просьбой о договоре на новый роман. Признаться, надеялся получить аванс, так как сидел без денег. Дело обыкновенное. Премия давно растаяла, деньги за молодогвардейскую книгу пролетели, а заграничные издания, которые на меня посыпались, не приносили ни копейки. Я был нищ, у меня не было квартиры, автомобиль, купленный сгоряча в пятьдесят первом году, мы продали.
Просьба о договоре окончилась ужасным и незабываемым конфузом.
Так как эта история наложила отпечаток на дальнейшие несколько лет моих отношений с Александром Трифоновичем, я расскажу о ней подробнее. Вообще-то в просьбе о договоре не было ничего зазорного или дурного. Все писатели живут от аванса до аванса. Но в моем случае был ряд причин, которые делали эту просьбу рискованной. Я должен был почувствовать, что отношение Александра Трифоновича ко мне за последние года два заметно охладело. Я, может, и чувствовал кое-что, но не придавал значения и не задумывался. Ну что ж, не зовут в журнал, не приглашают на встречи с читателями, не предлагают командировок, а когда встречал вдруг Александра Трифоновича в Доме литераторов, он кивнет сдержанно и пройдет, как проходят мимо постороннего и малознакомого человека: естественно, полагал я, ведь я ничего не пишу и интерес пропал. Я сам виноват. Помню, шел как-то с Ниной, увидел Александра Трифоновича, шепнул: «Вон Твардовский! Сейчас я вас познакомлю!» — бросился к нему, волнуясь, бормотал что-то, он холодно поклонился и, ни слова не сказав, прошел дальше. Тут была не просто утрата интереса, тут было уже нечто другое: неприязнь. Нина была поражена, ведь я ей столько рассказывал о Твардовском. «А он тебя не любит!» Я этого не понимал, ибо не понимал главного: за что бы он мог меня не любить? Пускай я бездарность, не напишу больше ни строчки, но зачем же не любить, окатывать этаким ледяным холодом? Впрочем, Александр Трифонович — человек особенный. Он относится к литературе очень страстно, лично.