Я далек от того, чтобы кого-либо осуждать за конформизм и кого-либо восхвалять за доблесть. Просто хочется сделать этот моментальный снимок пусть фотография останется без комментариев, даже без названия, — а лет через сто люди будут потешаться над этой фреской из жизни русских шестидесятников. Какая крамола была в нашем жалком прошении? Мы защищали самого большого поэта России, известного своим патриотизмом и преданностью Советской власти, усыпанного правительственными наградами и любимого народом. О, я, кажется, сбиваюсь на комментарии и, что хуже, на осуждение, посему прикушу язык.
Где-то у Пушкина в дневниках: когда долго сидишь в нужнике, перестаешь замечать запах. Не надо делать вид, будто ты задыхаешься от вони. Если задыхаешься — умирай. А если живешь, значит, дышишь наравне со всеми, приладился, приспособил носовую полость, легкие, сердце, потроха.
Комментировать и осуждать — дело не наше, а тех, кто явится на свет божий через много, много лет.
Было, кажется, не одно письмо, а несколько, в разные адреса. Каждый день внизу, на первом этаже редакции на подоконниках, столах громоздились шубы, портфели и шапки, сбегались авторы „Нового мира“, передавали слухи, сочиняли проекты, гадали и спорили. Приходили Бек, Тендряков, Искандер, Войнович, Корнилов, Владимов, Светов и многие еще. Прибегал Евтушенко, обещал протекцию „своего человека“ где-то на самом верху. У Владимова тоже были какие-то связи. Можаев обнаруживал поразительное могущество: он знал „Петьку“, мог поговорить с „Васькой“, тот имел прямой ход к „Ивану“, так что наше письмо в понедельник утром, в пятницу в три часа дня, в четверг сразу после обеда будет лежать на столе. Каждая надежда теплилась не долее двух дней.
Ответов на наши письма не было.
Александр Трифонович и члены редколлегии заседали на втором этаже. Они тоже ждали ответа или хотя бы телефонного звонка. Александр Трифонович приходил каждый день, строгий, собранный, как никогда, скованный напряженным ожиданием. Он не хотел уступать своих людей и работать с теми, кого ему навязывали. Это было гордое, отчаянное сопротивление, и, однако, то, что окончательного ответа до сих пор не было, вселяло ничтожную надежду, какую-то тень надежды. Однажды пришел Солженицын. Можаев познакомил меня. Новоявленный Нобелевский лауреат выглядел крепким, бодрым и каким-то очень трезвым и уравновешенным по сравнению с возбужденными авторами и подавленно молчаливыми — со следами отрешенности на лицах — членами редколлегии. Солженицын пожал мне руку, глядя внимательно и, как мне показалось, приветливо, и сказал: „А, вот он какой, наш Юра!“ Не знаю, что он имел в виду, потому что встреча была на толчке, в коридоре, он спешил наверх к Александру Трифоновичу.
Большинство из нас, собиравшихся внизу, в отделе прозы, не подымались наверх, не желая обременять Александра Трифоновича унылым и бесполезным сочувствием. Ведь никакой конкретной помощи не мог предложить никто. Однажды добрый и суетливый Бек загорелся какой-то идеей спасения, показавшейся ему гениальной, и он побежал наверх, чтобы поскорей сообщить идею Александру Трифоновичу. Тот был занят разговором со своими помощниками и, не дослушав Бека, прервал его довольно грубо, и Бек, сконфузясь, ушел. Планов спасения не существовало. Следовало предаться року. Вниз проскочил слух, что Исаич, как любовно называли первого автора журнала, уговаривал Александра Трифоновича не подавать заявления об уходе, принять какую угодно редколлегию, но остаться. Более всего там желают его ухода. Не надо идти навстречу.
Теперь, по прошествии времени, я думаю, это был правильный совет. Александр Трифонович переварил бы каких угодно членов, даже такие дубины, как Б. и О., тем более что оставались старые члены редколлегии: Хитров, Марьямов, Дорош. Оставался сплоченный, готовый самозабвенно трудиться и бороться коллектив редакции. А этот коллектив, такие люди, как Буртин, Озерова, Берзер, Бианки, Борисова, Койранская, значили для журнала и делали для него не меньше, а больше, чем иные члены редколлегии. Кроме того, вполне вероятно, что четыре вновь назначенных члена редколлегии — Косолапов, Смирнов, Рекемчук и Литвивов — стали бы поддерживать во внутриредакционной борьбе Александра Трифоновича. Самым оскорбительным и непереносимым было включение О., который недавно на каком-то собрании назвал Александра Трифоновича „кулацким поэтом“. Введение его было сознательной гнусностью, делавшей невозможной работу Александра Трифоновича в такой редколлегии.