– Мусий! Эй!
Снова тихо.
– Мусий! Ты тут?
Странно падает голос в окрестную пустоту и без ответа исчезает.
Пан складывает руки на животе и осматривает двор…
Что ж это такое?
Сон это или действительность?
Вот только что усадьба была как сердце, которое бьется и гонит по телу кровь; теперь все замерло, остановилось, и каждая закрытая дверь, каждая черная дыра – будто загадка.
Собаки увидели пана и с визгом кидаются ему под ноги, скачут на грудь.
Прочь!
А, бестии, хлопы!
Возвращается в дом. II там всюду пустота. Жена еще спит. Он проходит через пустые комнаты, заглядывает в столовую, ищет горничную – ни души. Злоба душит его. Хлопает дверьми, опрокидывает стулья и хочет так крикнуть, чтобы по всем комнатам запрыгала пока еще сдерживаемая брань.
А, бестии, быдло!
Где Ян?
Останавливается и прислушивается.
Ян! При этом слове сразу зашумели вокруг него поля, заволновалась спелая пшеница. А жать нельзя!
Где Ян?
Вот и получай. Сам же он послал Яна в Ямища жнецов нанимать. Ямищане, конечно, придут, и все кончится. Но эти хлопы!
Пан не может усидеть дома. Его тянет во двор. У этого мертвого двора какая-то притягательная сила. Пан еще раз проходит по нему из конца в конец, одинокий и беспомощный, мимо запертых сараев, мимо раскрытых темных конюшен, мимо влажных и блестящих коровьих глаз.
А Ян, обливаясь потом, весь в туче пыли, скачет обратно. Лошадь тяжело дышит, и тяжело дышит эконом, трясясь в седле.
Его встречают криком:
– Что, панский холуй, нанял ямищан?…
– Где твои жнецы, много их? Ха-ха!
Ян скачет, не оглядываясь, и только молча грозит нагайкой в поднятой руке.
Село ушло в себя, ждет. Глаза его всё видят, уши всё слышат. Усадьба посреди деревни – как мертвец, хоть все в ней тихо и недвижимо, а возбуждает тревогу.
Известие, что ямищане не хотят наниматься, мчится скорее, чем лошадь эконома.
День рабочий, а все дома. У ворот группы людей, двери хат настежь. На огородах остановилась работа. Стоят люди между грядами, скрестив руки, и разговаривают с соседями через плетни.
– Слыхали? Ни души в усадьбе. Ушли все.
– Они давно бы уже присоединились, ждали только, пока мужики начнут.
– Что ж это будет?
– Начнет сыпаться зерно – набавит цену.
– Смотрите, чтоб не наняли чужих.
– Где там, не пустят. Наши не пустят чужих.
Прокоп уговаривает:
– Держитесь. Будем друг дружки держаться – и одолеем.
Его слушают, глядя ему прямо в рот.
– А как же, гуртом, говорят, и отца бить сподручно.
Богачи ворчат. Они по колени вошли в землю, им тяжело.
– Забастовка! Будет вам забастовка… не один почешется… вот черт знает что.
Впрочем, не очень боятся.
Молодежь смеется.
– Ловко?
– А ловко.
К полудню дети приносят весть: пан пошел на завод. Из окон, с огородов, из-за плетней движутся вслед за паном сотни глаз. Пан идет, и на него, как звезды с неба, смотрят глаза.
– Пошел на завод к зятю.
– Обедать пошел, дома ничего нет.
– Не наварилось.
Даже Панас Кандзюба вкусно чмокал губами:
– Обуть бы тебя в постолы…
Вскоре опять новость: паныч Леля послал в усадьбу рабочих с завода.
– Наши побили рабочих.
– Неправда. Никто их не бил. Не пустили – и все.
– Пусть сам пан за скотом смотрит.
– Мы не запрещаем.
Прокоп просит Дейнеку и двух хлопцев стать на страже и никого не пускать в усадьбу.
Немного погодя из усадьбы выезжает пани на лошадях, присланных с завода Лелей.
День тянется долго, будто год. Кажется, что пшеница на поле сыплется, что пан не выдержит,- вот-вот позовет жать, согласится на требования мужиков.
После полудня снова сломя голову скачет по деревне эконом. Стегает лошадь и подпрыгивает в седле, будто хочет коня обогнать.
Едва успеваешь увидеть круп конский да спину эконома.
– Понесло куда-то в Пески.
– Не разживется и там. Не наймет.
– А что?
– Бастуют.
Тихо садится солнце на зеленом небе,- должно быть, к ветру. Что-то гнетущее, тревожное незаметно растет. Рдеют, как угли, окна, и рев скота разрывает густой воздух.
Хоть бы накормил кто скотину.
– Разве она виновата… Стоит, бедная, не евши, не пивши…
На небе, как всевидящее око, всходит вечерняя звезда.
Скотина в усадьбе все громче ревет. Коровы не мычат уже, а хриплым скрипучим рыком, полным отчаянья и муки, зовут на помощь. Лошади сердито ржут. Неистовствуют в стойлах, бьют землю копытами, ноздри их раздуваются от гнева.
Женщины в тоске выбегают из хат.
– Ой, слушать не могу, как плачет скотина.
– Ей-богу, сама побегу кормить…
– Тоскливо как, господи… У меня дети даже плачут.
Смеркается. Тени выползают из своих убежищ и тайком,
исподтишка ложатся земле на грудь.
А из усадьбы упорно и нестерпимо катятся в деревню волны дикого рева, точно корабль гибнет на море и в предсмертном отчаянье надрывает горла сирен.
Тогда Прокоп посылает хлопцев в усадьбу.
Скот не виноват.
Пан молчал – и люди тоже. Ходили на поле, жали свой хлеб и посмеивались злорадно, когда панский эконом ни с чем возвращался из соседних деревень. Солнце пекло, пшеница сохла и готова была течь. Приезжал становой. Почтовые колокольчики, лай собак, грубая брань и крики – все это пронеслось, как туча в летнем небе. Так и уехал ни с чем. Только Хому взяли,- он станового напугал.
А пшеница текла.
Тогда эконом стал податливей. Ставил водку и все уговаривал. Кто выругается, а кто и выпьет. Пили водку – почему не выпить? А работать не шли. Может, кое-кому и хотелось, да боялся. А пшеница текла.
Малайка пошла в поле. Припала ухом к безбрежной ниве, словно чайка грудью к морю, и слушала, как тихо сыплется зерно перезревшего колоса, мягко капает на землю, точно плачет нива золотыми слезами. Ей жалко, как ребенка, хотя и панское. Становится на колени, раздвигает колосья и собирает красные зерна так осторожно, нежно, любовно, точно младенца вынимает из купели. Хлебец святой!…
Кое-кто из постоянных работников вернулся к пану. А жатва не начиналась. Наконец через неделю пан набавил цену. Не такую, как люди хотели, а все же значительно большую, чем прежде.
– Становиться?
– Станем.
Прокоп тоже советовал:
– Пора.
Люди сразу припали к господскому полю, как к воде в зной, наставили копен, скирд.
А Хому Гудзя скоро отпустили. Он возвращался как раз господским полем. Только взглянул на жнецов и криво усмехнулся.
Низко стелются тучи, растут, сбиваются в груду и опадают. Ветер будто сено сгребает в ночном небе, ставит копны.
На лугу тяжело дремлют черные стога, будто пасутся сытые волы. Они расплываются и исчезают в темноте, но Хома видит их всюду: вот тут, с правой стороны, позади и слева над головой. Сено такое скользкое, гладкое, так хорошо пахнет, что хочется засунуть в него руку, расшевелить мертвые стебли и выпустить на волю приглушенный запах душицы, горошка и донника.
Острый, колючий смешок шевелится в груди у Хомы, подкатывается к горлу. Ха-ха!…
Поработали руки, походили ноги, пока собрали такое богатство.
И вот один миг…
И не кончает. Он будто видит: ставят стога. Пан прохаживается, как аист. Нагнулся, сунул нос в сено: «Хорошо сенцо?» – «Как золото чистое…» – «Убирайте же, мужики, убирайте, чтобы дождь не смочил…» – и поглядывает на небо. Засунул руки в карманы, штаны на нем черные, а куртка белая, и вновь зашагал по лугу, как аист.
И смех танцует в груди.
Хома лениво засовывает руку в карман и не вынимает.
Зачем торопиться? Успеет.
Ветер шумит среди стогов, пьяный от запаха сена, тучи ложатся на луг, ночь – будто озеро в берегах неба, а Хома снова видит: стоит перед паном эконом, арапник – сбоку. «В этом году у нас больше сена».- «Да, прошу пана, хватит на зиму, будет и на продажу».