Выбрать главу

«Будет на продажу»,- говорит себе Хома.

Он осторожно надергал сена и встряхнул им. Потом достал из кармана спички.

Ветер гасит огонь, но Хома нагнулся, прикрыл огонек ладонями и загляделся, как лепестками розы заалели его руки.

Сено не хочет гореть. Потрескивает и дымит прямо в глаза. Это сердит Хому. Однако огонь делает свое.

Тогда деловито, спокойно Хома отходит к другому стогу. Сверкнет на миг и снова погаснет.

Кончил наконец.

Теперь он хочет смотреть.

Ложится на живот в отаву, кладет голову на ладони и ждет.

Стога отчетливо чернеют, даже закрыв глаза, Хома их видит; потом покрываются дымом и становятся легкие и подвижные.

Маленькие огоньки начинают играть под ними, как дети в красных юбочках. Они скачут по бокам и лезут вверх, а черная масса то пригибается под ними, то вырастает вдруг, словно старается сняться и полететь.

Голова Хомы тяжело лежит на ладонях. Удивительное спокойствие наполняет его, только глубоко где-то, на самом дне, в груди, червячком извивается смех.

Стога тем временем растут. Дым расправляет крылья и увлекает за собой огонь. Это уже не дети в красных юбочках, а что-то огромное, упорное, сердитый зверь, который хоче г сбросить с себя груз. Протягивает из-под стога лапы в синих жилах, сжимает и подминает под себя, будто медведь. Раскрывает кровавую пасть и пожирает. Рвет зубами и злобствует.

Враг сдался, а он все еще брызжет звездами, как кот слюной, все дышит синим огнем, плещет пламенем в берега черной ночи.

Хома тихонько смеется. Смешок вырвался из его горла и покатился по морщинистому лицу, а от этого Хоме легче на сердце. Пришел огонь и словно выжег в груди больное место.

Огонь! Красный, веселый, чистый!

Еще недавно лежал он в темном коробке, холодный и незаметный, как Хома среди людей, а теперь огонь мстил за мужицкие обиды.

Гори, гори…

Глаза Хомы тоже мечут искры. Если б могли, все сожгли бы, все превратили в пепел – сено, хлеб господский, постройки, самую землю предали б огню.

Ведь все это грешное… Все грешное на проклятой земле… Все грешное, один огонь святой. Только один огонь. Сам бог в гневе бросает огонь на землю.

Ты наживаешься на поте и слезах, на мужицком горе, а огонь упал – и где это все? Ищи в облаках, ройся в пепле… Ха-ха!…

Злобная радость наполняет сердце Хомы. Ему хочется встать, крикнуть, захохотать. Но что-то его держит, что-то сливает с огнем, и кажется, если встанет или не будет смотреть, стога погаснут, перестанут гореть.

Стога наконец увядают. Послушные, тихие, они равномерно пылают, как свечи в церкви. Низкие тучи розовеют в небе, а даль трепещет черными крыльями, как летучая мышь.

Сено дотлевает понемногу. И лишь иногда вырвется с треском сноп искр, либо ветер выхватит обгоревший клок сена и размечет звездами.

В селе слышен далекий шум. «Верно, бегут спасать»,- равнодушно думает Хома.

Ему не хочется вставать. «Все равно. Поймают? Пусть…»

Голоса все ближе. Уже слышно, как тяжело дышат люди, как взлетает земля из-под копыт!

Тогда Хома подымается наконец. Потягивается, разминаясь, и лениво, медленно, взъерошенный и черный, уходит в темноту.

Убирали позднюю гречиху, когда вернулся Гуща. Его не сразу узнали. Он оброс бородой, стал старше и казался каким-то чужим. Гущу приняли хорошо. Крепко и долго хлопцы жали ему руку, как-то по-новому смотрели в глаза. Даже Анд-рий был уже не тот. Потрепал по плечу, подмигнул хитро и засмеялся:

– Что, отсидел?

Мол, знаем за что.

Его спрашивали – как? Что? Что слышно о земле, что люди говорят. Он должен все знать.

Гафийка услыхала про Марка от Пидпары. Он сердито жаловался:

– И так от голытьбы житья не стало, а тут еще Гущу выпустили.

Гущу?

У Гафийки остановилось сердце. Хорошо ли она расслышала? Едва дождалась сумерек и побежала домой.

Но по пути наткнулась на Гущу.

– Марко!

Не помня себя, протянула к нему руки.

Они горячо обнялись.

Случилось все так неожиданно и просто, будто только вчера расстались.

Гафийка смеялась звонким, отрывистым смехом, будто монисто низала. Сама не знала, почему смеется. Рука Марка тепло лежала на ее талии. Борода щекотала лоб.

– Смотри, а у него борода, как у старика…

Они отошли иод вербы.

Марко глядел на Гафийку. Она была какая-то новая, прозрачная, казалась старше.

– Ты меня не забыла?

– Нет, не забыла.

– Ждала?

– Ждала.

– И тем временем листовки разбрасывала?

Голос ее дрожал – теплый и тихий, как ветер весной* когда цветут деревья.

– Тебе откуда известно? Конечно, разбрасывала. Знаешь, Марко, не те теперь люди стали. И у нас была забастовка.

– Ого!

Гафийка была страшно горда.

– А как же. Богатеи так испугались, так испугались. Мой хозяин ходил как ночь, даже есть перестал. Положит ложку – не могу, говорит. И все боится.

– А отцу твоему и до сих пор обидно, что я не в Сибири?

Гафийка вся встрепенулась.

– Где там! Как стряслась с отцом беда – изменился совсем. «Правду, говорит, сказывал Гуща…» Хорошо, что ты вернулся. Теперь нам легче будет…

– Кому это нам?

Тогда Гафийка рассказала Марку, как они целую зиму собирались вместе, как Прокоп приносил из города книжки и листовки, сколько к ним присоединилось народу. Даже Прокопов дядя, Панас. «Расскажите, говорит, про этих демократов…»

Гафийка рассмеялась, вспомнив дядю Панаса.

– Такой потешньш!…

Марко взял ее руку в свою.

– Хорошая ты.

Гафийка зарделась, даже ночью видать было.

– Что – я…

Вокруг Гущи скоро стала собираться молодежь. От него впервые услыхали, что деревни всюду организуются в союзы. Долгими осенними вечерами велись бесконечные беседы и споры. В своей небольшой группе он завел новшество – общую работу. Вместе пахали и молотили – и все выходило лучше и скорее, чем у других. Почему-то сами собой прекратились в деревне пьяное озорство хлопцев, драки и ночная гульба. Те, которые недавно бесчинствовали, теперь втянулись в работу, в общее чтение. Даже старики хвалили Гущу. Они ходили к нему узнавать, скоро ли будет нарезка. Он, наверно, знает. Марко смеялся. Никто по доброй воле земли не отдаст. Как! Не будут землю делить? Что ж тогда будет? Что им делать?

Только у господского пастуха Хомы на все был готовый ответ:

– Как что делать? Бить. Не оставлять и на семена их…

Андрий из-за плеча Хомы подымал искалеченную руку,

грозил ею и взвизгивал:

– Бить и жечь! Хочешь, пане добродзею, отведать меду – выкурп пчел…

Кого им слушать?

Гуща говорил о союзе, Прокоп – о воле, а Хома советует бить и жечь.

Панас Кандзюба, тяжелый и серый в своей свитке, как земля, которую отвалил плуг, тоскливо спрашивал глазами: куда идти? где правды искать?

Он никому не верил.

– Разве мужик знает?

Если б пришел кто-нибудь другой, понимающий, протянул руку, указал путь.

А мужик? Что знает мужик? Одна на нем шкура, да и та в заплатах.

Каждую ночь теперь пожары. Как только стемнеет и черное небо укроет землю, далекий горизонт сейчас же расцветает красным заревом и до самого утра осенние тучи как розы. Иногда зарево дальнее, едва заметное, чужое, будто луна там всходит, а иногда вспыхнет под самой деревней, даже хаты розовеют и рдеют окна.

Выйдет Малапка из хаты, спрячет руки под фартук и заглядится на пожар. Что горит? Где? Люди не спят, хотя пора б уже им спать. Стоят у ворот, читают небесные знаки. Раздаются голоса из темноты, кто знает – чьи, и замолкают во тьме.

– Пан в Переорках горит.

– Где там! Ближе – вроде как в Млиншцах или в Рудке.

– Поджог, видно…

Собаки воют по дворам, и уньтло и страшно осенней ночью.

– Вчера горела экономия в Гуте.

– А позавчера клуню кто-то поджег…

– Сгорела, рассказывают, дотла… один пепел…

Случалось, огонь подавал весть огню. Как только займется

где-нибудь небо – с другой стороны встает сейчас же красный туман и расправляет крылья. Тогда черная деревня – как остров в огненном море. Ветер иногда доносит чад, далекий набат, тревогу.

Что делается, господи боже!… Горят всё господа, генералы, важные особы, к которым прежде и подступиться нельзя было,- и никто остановить не может…