Бродили ночью люди как тени, плакали дети, и скот отвечал им из хлевов. Огонь то подымался, то опускался, будто дышала грудь, вставал снопом, расплывался туманом, и цвели тучи на небе, будто розы.
Маланка трепетала.
– Иди спать,- сердился Андрий.
– Страшно, Андрий…
– Чего там страшно! Так им и нужно.
Но Маланка не могла спать. Еще долго раздавался топот ног на улице, слышались чьи-то слова, светились маленькие окна и тоскливо выли собаки.
Утром дым кочевал над деревней и щекотал ноздри. Люди дышали гарью и смотрели на панскую усадьбу.
Лукьян Пидпара даже почернел. Каждую ночь снимает со стены ружье и идет в поле к своей клуне. Ходит страшный, высокий, за ним волочится его тень, которую отбрасывает он, озаренный пожаром. Пидпара все слушает. Из-под косматых бровей вдаль кидает взгляд, а уши чутко прислушиваются к малейшему звуку. Вот обошел он вокруг риги и вдруг останавливается: что-то чернеет в поле.
– Кто там?
Поле молчит, обессиленное летом, спит мертвым сном, рыжее, ободранное.
Пидпара снова ходит. Оттуда, из огненного моря, идут на него все страхи, все тревоги, а он крепко сжимает ружье и бросает в пасть ночи:
– Кто идет? Буду стрелять.
Стоит крепкий, как из железа, и целится в темноту.
Нет никого или притаились?
Стреляет.
«Ох-ох-ох…»-стонет тьма над полем, и громче завывают собаки в деревне…
А Пидпара снова ходит, стережет ригу, суровый, бесстрашный, готовый защищать свое не ружьем только, а и зубами.
Дожди шли ежедневно. Выскочит солнце на миг на голубую полянку, чтобы обсушиться, глянет на себя в лужу, и снова ползут на него тяжелые растрепанные тучи. Какие-то желтые мутные дни рождались после неспокойных ночей, а люди прятались под свитку и под рядно, выворачивали шапки козьим мехом вверх и месили грязь. Прежде непогода загоняла их в хату, теперь что-то гнало их оттуда к людям. Каждый хотел видеть человеческое лицо, услышать голос. Мало спали по ночам. Одни не могли оторвать глаз от далеких пожаров, другие выгоняли скот на панское поле и не спали, чтобы быть наготове. Правда, после того как эконом едва убежал с поля в разорванной одеже, никто уже не решался задерживать лошадей, и они с аппетитом грызли молодые всходы, омытые дождями.
Люди словно забыли свою ежедневную работу. Свое поле интересовало мало. Оно казалось таким небольшим, жалким, недостойным внимания и лежало запущенное, незасеянное, даже невспаханное.
В сборне было тесно: свитки так жались к свиткам, что от мокрой одежды валил пар. Вести и слухи, неведомо откуда появившиеся, соединялись в одно, росли на глазах, как тесто в квашне. Сухие бессонные глаза глядели каждому в рот, уши внимательно ловили каждое слово. Что будет? Как будет? Всюду подымается народ, бунтует, хочет чего-то, рабочие бастуют, бросают заводы, чугунка не ходит. Что же им сидеть сложа руки, ждать, чтобы о них кто-нибудь позаботился?
У сборни толпились пришедшие позже и старались попасть в дверь.
– О чем они там кричат? Надо, чтобы все слышали.
– Видите ж – тесно. Не поместятся все…
Когда проходил кто-нибудь из богачей, Мандрыка или Пид-пара, те, которые мокли у крыльца, зубоскалили на пх счет.
– Заходи, услышишь, как твою землю делят.
– Не слушай, похудеешь с досады.
– Ничего с ним не будет. Бедный работу клянет, а у богача брюхо растет.
– Бедный теряет, богач подбирает.
– Ничего. Все переменится. Доведется и свинье глянуть на небо…
– Как станут смолить.
Мандрыка невесело усмехался и семенил ногами, избегая сборни. Будто забывал, что он староста сельский. Пидпара хмурился и бранился.
Гуща часто где-то пропадал. Возвращался весь в грязи, мокрый, но веселый. Гафийка встречала его за огородом Пидпары.
– На станции был. Бастуют. Уже второй день машина не ходит. Рабочие собрались и советуются. Ну и народ. Надо и нам собирать людей.
– Собирайте. И Прокоп советует.
– Нельзя терять времени.
– А где?
– Может, в лесу, по ту сторону балки.
– Ямищан зовите.
– Позовем всех.
Марко хотел уходить.
– Постой, я что-то покажу…
Гафийка вдруг покраснела, она стояла в нерешительности.
– Что там? Показывай.
Гафийка отвернулась от Гущи и что-то вытащила из-под корсетки.
– Держи.
Он взял за один конец, а она развернула красную китайку.
«Земля и вол…»
– Еще не кончила вышивать…
Она застыдилась, даже слезы выступили на глазах.
– Я так… может, понадобится… Марийка распорола новую юбку и вышила тоже, еще лучше…
И вдруг замолчала.
Виноватые глаза несмело искали глаз Марка.
Неспокойно было в селе. С той ночи, когда собрались в лесу и постановили отобрать господскую землю, прошла целая неделя, а люди колебались. Все напряженно ждали, а чего именно – никто хорошенько не знал. Одни одно говорили, а другие другое,-и эти разговоры плелись, как сеть, без начала и конца. Бастовала чугунка, бастовали рабочие, всюду было глухо, мутно, пусто как-то, и только грачи черной цепью крыльев связывали с остальным миром деревню.
Что-то творилось вокруг. Будто приближалась грозовая туча, а откуда придет, где выпадет град и что побьет – неизвестно. Тяжело, тревожно дышалось всем в эти хмурые дни, и беспокойно проходили длинные осенние ночи. Если бы кто-нибудь крикнул на помощь, раздался б неожиданно набат или прорезали густой воздух ружейные выстрелы, люди выбежали бы из хат и бросились очертя голову друг на друга!
Гафийка не могла спать по ночам. Как только смеркалось, Пидпара запирал дверь в сени, долго пробовал, крепки ли запоры, и, прежде чем ложиться, снимал ружье, клал возле себя топор. Гасили свет, но Гафийка знала, что хозяин не спит. Слыхала, как он беспокойно шевелился на лавке, тяжело сопел, садился и прислушивался. Потом снова ложился и лежал, притаившись, но вдруг вскакивал и шарил по полу рукой, пока не находил топора. Наступала тишина, под лавками пищали мыши, уже перебравшиеся на зиму в хату, да тараканы шелестели по полкам. Но Пидпара не спал. Гафийке казалось, что она видит его открытые глаза, вонзенные в темноту.
Наконец Пидпара вставал и выходил. У Гафийки колотилось сердце, и в такт его ударам раздавались шаги Пидпары около сарая, возле стожков, хрустели на подмерзших лужах под стенами хаты.
Хозяин иногда выбирался на ночь в поле, под клуню. Тогда хозяйка снова бродила всю ночь, боялась, стонала, охала и шаркала башмаками от окна к окну.
Гафийке иногда становилось так тяжело, что она просилась на ночь домой.
Маланка поздно ложилась. Андрий вечно был где-то на людях и возвращался поздно, а Маланка весь вечер мечтала. Что-то будет. Придет что-то прекрасное и переменит жизнь. Что-то вдруг случится – не сегодня, так завтра – чудо какое-то. Ей не хотелось ничего делать, и, сложив руки, как в воскресенье, она вышивала словами хитрые узоры. Вместе с Гафийкой она становилась на пороге в сенях и долго смотрела, как всюду светятся окна по деревне. Там в каждой хате чего-то ждут, готовые вспыхнуть, как сухой хворост, который осталось только поджечь. В каждой хате цветет надежда, растут ожидания.
И, наверно, никогда еще так много не уходило керосину, как в эти длинные тревожные осенние ночи.
Ветер прыгал с разбегу, рвал голоса и выл, а бледное и скудное солнце высыпало из-за туч на землю свое последнее золото.
Гафийка ловила белье, разметанное ветром по двору, как стадо белых гусей. Хозяйская рубашка, надувшись, катилась круглая, будто беременная, и ловила рукавами землю. Ветер свистел Гафийке в уши, ей казалось, что ее зовут.
Нет, в самом деле зовут. Она оглянулась.
У ворот ей махал Прокоп.
– Чего ты?
Она не расслышала, что он говорит.
– Что там такое?
– Неси твой флаг.
За воротами было полно народу. Тут и Маланка со своими высохшими руками, и неуклюжий Панас Кандзюба, и дети, скакавшие под плетнем, как воробьи.
– Быстрее выноси!
– Что случилось?
Гафийка бросилась в хату.
Несколько рук протянулось к Гафийке, но Прокоп взял
сам.
Он уже привязывал красную китайку к древку.
Народ нетерпеливо гудел. Все-таки дождались. Пришел манифест. Пидпара стоял на пороге хаты, черный, как тень, подпер плечом косяк и молча глядел.