И хотя стрелка была на нуле, бензина хватило до самого цирка. Карцев разбудил вахтера и загнал машину во двор. Он вынул ключи из замка зажигания, отдал их вахтеру и ушел.
Он шел по Фонтанке, скользя рукой по мокрому холодному металлу ограды, и через каждые десять метров машинально задерживал ладонь на теплой сухой гранитной опоре. А еще он, как в детстве, старался не попасть ногой на стыки каменных плит тротуара, и это было очень трудно, - плиты были разных размеров, и длина шага должна была постоянно изменяться. Только в детстве ему приходилось для этого шагать шире, чем он мог, а сейчас - наоборот…
Но, наверное, холодные мокрые перила, сухой теплый гранит и неровные плиты под ногами были где-то за пределами сознания, и Карцев шел по Фонтанке, может быть впервые в жизни признаваясь себе во всем, в чем никогда не признавался, думая обо всем, о чем раньше так старался не думать. И Вера, живая Вера стояла у него перед глазами. И жесткость ее характера была противодействием слабости Карцева, ее непримиримость - нежеланием прощать Карцеву судорожные попытки сохранить для себя - только для себя!
- свою маленькую липовую свободу. Эти попытки рождали крошечные предательства, каждое из которых Вера видела за версту, каждое из которых Карцев так блистательно умел оправдывать неизбежностью, тысячелетним мужским правом и еще черт знает чем!.. «Ах, жизнь не получилась… Ах…» - еще что-нибудь не менее банальное и пошлое… А за всем этим стояла элементарная трусость, паническая боязнь того, что в один прекрасный момент Вера вдруг все увидит и все поймет. И освободить Карцева от этого страха, прекратить вранье и стереть постоянное ощущение уязвленности мог только развод. Но развод элегантный, широкий, красивый. Не сумма мелких долголетних нервных вспышечек, вылившихся в отвратительный скандальный разрыв, а развод-прощение, утверждающий его в самом себе и начисто стирающий все сомнения в правильности собственных поступков, когда-либо возникавших в смятенной душе Карцева. Впрочем, широта и уступчивость тоже имели свое двойное дно: скорее, скорее почувствовать себя свободным от необходимости наконец-то стать взрослым… И нет ему сейчас никакого прощения.
Остаток ночи Карцев лежал на тахте, курил и старался представить себе все, что должно произойти дальше. Но как только он начинал выстраивать возможную цепь будущих событий, мгновенно возвращались подробности прошедшего дня и ночи, цепь рвалась, и Карцев снова начинал слышать голос Ядвиги, чувствовать на своем лице горячечное дыхание Васи Человечкова и видеть руки следователя, раздвигающие пинцетом губы Веры для того, чтобы Карцев хотя бы по коронкам смог определить, она это или не она… И запах! Запах в морге, запах халата.
Карцев вскочил, схватил со стула пиджак, скомкал его и стал обнюхивать со всех сторон. От пиджака несло бензином. Карцев бросил пиджак и сорвал с себя рубашку… Права была эта старая крашеная стерва, теперь за неделю не выветрится!.. А может быть, нет запаха? Может быть, никакого запаха и нет?.. Может быть, ему это только кажется?..
Спустя два дня Веру хоронили.
На кладбище ехали двумя черными похоронными автобусами.
В первом - гроб с телом Веры, Карцев, венки и незнакомый Карцеву парень - муж какой-то Вериной приятельницы. Во втором - прилетевшая из Ялты Люба, теща, заплаканная Большая Берта и еще человек пятнадцать, которых Карцев совсем не знал.
Гроб Веры, не тот, который делал Карцев, а новый, купленный, раскрашенный «под дерево», с накладными давлеными жестяными веточками на обойных гвоздях, с ручками из толстой проволоки, был накрыт цветами от запаха и наглухо заколочен от взоров знакомых и родственников, которым, как сказал капитан Банщиков, «совершенно невозможно дать смотреть на такое преобразование». «Очень даже просто, - сказал Банщиков. - Могут возникнуть нездоровые мнения, что это и не она вовсе…» И гроб заколотили.
Люба вела себя мужественно и тихо, говорила негромко и с первой же минуты своего пребывания в Ленинграде стала повсюду ездить с Карцевым и помогать ему. А ездить приходилось много: на одно кладбище, на другое, на третье. Мест не было.
Приняли на Ново-Волковское. Высокий костистый парень в резиновых сапогах - заведующий - принял деньги, сам выписал квитанции, зарегистрировал документы в большой разлинованной книге и сказал:
- Значит, ваш участок седьмой, от центральной аллейки влево до забора. Четвертый ряд от края. Там хорошо будет: место сухое, высокое - песок… Ставить что желаете?
Он вывел Любу и Карцева из низенького помещения конторы и показал дворик, где из какой-то быстро стынущей массы формовали могильные «раковины» с вмазанным небольшим кусочком мрамора. На мраморе высекались фамилия и даты рождения и смерти.
Они снова вернулись в низенькую контору, и парень в резиновых сапогах взял с них по прейскуранту за «раковину» и снова выписал квитанции. А потом написал на бумажке имя и фамилию Веры, год ее рождения и год ее смерти, сосчитал все буквы и цифры, умножил на что-то и опять стал выписывать квитанцию.
- Вы их не теряйте, - сказал парень. - Как захоронять будете, предъявите их сюда, в контору, вас и проводят на место. А то меня может не быть, и вас без этих бумажек на территорию не пустят.
На кладбище пропустили только одну машину с гробом. Из второй все вышли и пошли вслед за первой машиной по центральной аллее. Но и первая машина до могилы не доехала, а остановилась около фанерного указателя в виде стрелочки: «Участок N 7». Гроб пришлось нести на руках, и ноги людей сползали с песчаной узкой дорожки и давили бурые комья сухой земли.
Около неглубокой могилы сидели трое с лопатами. Они курили, подставляя лица солнцу, и их загорелые шеи и кисти рук резко граничили с белым телом, выглядывавшим из расстегнутых рубах. И когда гроб опустили на землю, один из них встал и безошибочно подошел к Карцеву. Подошел деликатно, сзади и тихонечко сказал: