Выбрать главу

Перрон кончился, проводница закрыла дверь, и Карцев прошел в свое купе.

Мишка спал на боку. Одеяло с него сползло, и голая Мишкина нога свесилась с узкого вагонного диванчика. Карцев снял пиджак, повесил его у двери, погасил верхний свет и зажег синюю контрольную лампочку. Затем сел у Мишки в ногах и, уже сидя, стал поправлять на Мишке одеяло. Он осторожно уложил Мишкину ногу в постель, и Мишка от прикосновения перевернулся на спину.

Карцев сидел, бессильно забившись в угол, и смотрел на бледное лицо Мишки, и не было сейчас на Карцеве ни одного защищенного места. Горячими сильными толчками подступил кипящий комок слез, и Карцев сжался в последнем усилии сдержать себя. Но дыхание с хрипом рвалось из груди, и стон, переполнявший все существо Карцева, выплеснулся в его руки, очень сильные руки, яростно зажавшие собственный рот жесткими от трапеции пальцами…

Он долго плакал, обхватив руками голову, подняв колени до подбородка, съежившись и закрываясь висящим пиджаком, а поезд постукивал колесами, изредка и на мгновение вбирая в себя желтый свет станционных фонарей. И тогда лицо спящего Мишки на долю секунды несильно вспыхивало, и Карцев видел в его лице лицо Веры, ее излом бровей, ее вздернутую верхнюю губу, и был счастлив, что Мишка так на нее похож…

А когда мимо пронеслась запоздалая электричка и пронзила ночь своим птичьим криком, Мишка открыл глаза и сонно сказал:

- Папа…

Карцев вытер лицо полой пиджака и промолчал. Ждал, что Мишка снова уснет.

- Папа, - тревожно повторил Мишка и приподнял голову.

- Что, сынок? - ровно спросил Карцев.

- Папа, я пить хочу… - сказал Мишка.

* Ты мне только пиши

Волков лежал в коридоре хирургического отделения.

В том месте, где стояла его кровать, было совсем темно, и только в конце коридора, на столе дежурной сестры, горела маленькая, приглушенная абажуром лампочка.

В левой руке толчками пульсировала боль. Боль прерывала дыхание, покрывала губы шуршащей корой и сотрясала тело Волкова мелкой непрерывной дрожью. Волков отсчитывал десять толчков и на несколько секунд терял сознание. В себя его приводил далекий свет на столе дежурной сестры, и Волков снова начинал считать.

На десять толчков его хватало…

В какое-то мгновение, кажется на седьмом толчке, лампа стремительно всплывала вверх, а затем начинала неумолимо двигаться к лицу Волкова, заполняя собой все: пол, потолок, стены и высокие белые двери палат. Весь окружающий мир становился одной только лампой, и Волкову казалось, что теперь он сам несется в это кипящее море света. И столкновение Волкова с этим неумолимым блистающим ужасом рождало десятый болевой толчок, после которого Волков терял сознание. И все начиналось сначала.

Каждый раз, когда сознание возвращалось к нему, он хотел крикнуть сестре, чтобы она потушила эту жуткую лампу, но боялся, что пропустит счет толчков, и десятый, самый страшный, придет неожиданно…

И тут Волков услышал, как совсем рядом начала скрипеть дверь. Скрип становился все сильнее и сильнее. Он нарастал медленно и неотвратимо и вдруг почему-то перешел в ровный скрежет танковых гусениц. Острой болью скрежет раздирал барабанные перепонки, и Волкову казалось, что сквозь него идут танки.

«Танки!!! Танки!..» - беззвучно закричал Волков, и грохот моторов и визг танковых траков, скользящих по камням, заполнили его мозг.

Дверь остановилась. Танки исчезли. И в наступившей тишине Волков услышал, как кто-то тихо и отчетливо спросил:

- Как этот?.. Из цирка?

И кто-то в ответ промолчал.

Отец Волкова был посредственный художник и чудесный человек, а мать - веселая, остроумная и немного взбалмошная женщина.

Война застала четырнадцатилетнего Волкова в Териоках, в детском доме отдыха Литфонда, куда устроила его мать через одного знакомого литератора.

В доме отдыха было скучно. Волков слонялся по берегу залива и получал выговоры за опоздание на ужин. И когда началась война и мать примчалась за ним в Териоки, Волков был обрадован тем, что его увозят из этого нудного, пахнущего хвоей дома…

По дороге в Ленинград Волков видел двигающиеся в разных направлениях войска и дым на горизонте.

Через несколько дней мать испекла ему на дорогу шарлотку с яблоками, посадила в вагон, переполненный теми же самыми литфондовскими детьми, и отправила за Ярославль, в Гаврилов-Ям.

Там Волков познакомился с красивым смуглым мальчишкой с длинными, как у обезьяны, руками. Мальчишка играл в баскетбол и лихо «жал» стойки. Звали его Сашка Рейн. Он был племянником одной известной переводчицы и жил у нее в Ленинграде, на Петроградской стороне. В баскетбол Волков не умел играть, и Сашка его учил.

Так прошло месяца полтора.

К августу в Гаврилов-Ям приехали родители почти всех литфондовских детей и стали увозить их в Среднюю Азию.

Волков был поручен приятельнице матери, жене одного кинорежиссера, которая приехала за своей дочерью. За Сашкой не приехал никто. Волков попросил у жены кинорежиссера сто рублей и ночью вместе с Сашкой уехал в Ленинград.

Дома на Семеновской он застал только отца и домработницу Федосеевну. Отец был огорчен тем, что Волков вернулся в Ленинград. Мать лежала в больнице Эрисмана. У нее был рак легкого, и от Волкова это скрывали.

В начале декабря Волковых вызвали в больницу.

В раздевалке отец схватил халат и побежал на третий этаж в палату. Волков остался сидеть внизу, в приемной. Мать нельзя было волновать, и она не знала, что Волков в Ленинграде, а не в Средней Азии.

В приемной было холодно. Длинная деревянная скамейка с высокой вокзальной спинкой была выкрашена белой краской. Волков сидел на этой скамейке и ни о чем не думал. Он замерз, и ему хотелось есть. Он даже не заметил, как спустился с лестницы отец.