— Да… да, конечно… а впрочем, я совсем о другом хотела с вами говорить… Да, право, не знаю, как начать… папенька такой вспыльчивый, он сам не всегда хорошо понимает, что слова его могут обидеть человека… а сердце у него, право, доброе… а? не правда ли? скажите, вы не сердитесь на него?
— И, полноте, Татьяна Игнатьевна! неужели вы можете думать, что я обижаюсь? Я уж настолько вырос, что могу смотреть на это равнодушными глазами.
— Да, я знала, что у вас доброе сердце, что вы простите его… Так вы не сердитесь? Прощайте же, Андрей Павлыч!.. Ах, да! я еще что-то хотела сказать вам, да и растеряла все… дайте вспомнить… да! помните ли вы, как мы оба еще были детьми, помните ли вы, как мы резвились, бегали?.. помните?..
Я решительно был смущен таким вопросом; не зная, что отвечать, поднял я с земли засохшую ветку и начал чертить ею по песку.
— Забыли?.. а?.. Дурно, Андрей Павлыч, грешно вам! А я так не забыла: вы меня называли тогда просто Таней… забыли?..
— Это было так давно. Послушайте, Татьяна Игнатьевна, переменимте разговор.
— Давно? да, давно, — сказала она едва внятно, — а я все-таки помню… Ах, посмотрите, какое чудное сегодня небо: синее, ни облачка. Я, кажется, мешаю вам, Андрей Павлыч… я уйду… прощайте, прощайте, Андрей Павлыч!
И между тем она все не уходила; по-прежнему сидела она подле меня, по-прежнему смотрела на меня своими большими черными глазами, и по-прежнему я молчал и чертил веткою по песку, не зная, как выйти из своего затруднительного положения.
— А знаете ли что? — сказала она после нескольких минут совершенного безмолвия, — знаете ли?.. Странно… а мне кажется… знаете ли, что мне кажется?.. Я вижу, вы не признаетесь, а я уверена, что это так. Вы поняли меня?.. скажите же хоть что-нибудь!..
Она положила ко мне на плечо свою руку и взглянула мне прямо в глаза.
— Ради бога, — сказал я, задыхаясь от внутреннего волнения, — умоляю вас, кончимте этот разговор… мне тяжело, мне невыносимо тяжело.
— Отчего же вам тяжело? У меня, напротив, так светло, так полно на душе. Знаете ли, Андрей Павлыч, вы испортили себя, вы сами делаете себе жизнь несносною, вы слишком недоверчивы… Ну, признайтесь, ведь вы… да, я вижу, я знаю, что вы любите меня.
Я был совсем уничтожен; дыхание занималось в груди, голова горела. Не помня себя, я взял ее руку и приложил к голове своей.
— Да, горит ваша голова, Андрей Павлыч, и у меня тоже… троньте…
И она прижала мою руку сперва к голове, потом к губам и поцеловала ее; и странное дело — я находил весьма естественным это действие и не думал отнимать руку.
— А знаете ли что? — сказала она, — мне пришла в голову странная мысль: помните ли вы, как мы, бывало, бегали… еще при маменьке? а? как вы думаете?..
И, не дожидаясь ответа, которого, впрочем, тогда и быть не могло, она как серна побежала вдоль по аллее, в глазах у меня потемнело, я ничего не видел, видел только белое платьице, мелькавшее передо мною: его одного я хотел, к нему одному стремилась мысль моя, все существо мое. Долго бежал я за нею, то настигая ее, то вновь отставая, и все не давалось, все ускользало от меня белое платьице; наконец, измученный, упал я почти без чувств на траву.
— Ага! упал! упал! — кричала мне Таня из-за кустов, смеясь и махая платком, — маменька, маменька!.. Андрюша упал! да и куда ему: Андрюша — ленивец, Андрюша бегать не умеет… не правда ли, маменька?.. да вставай же, Андрюша!
С этими словами она подошла и взяла меня за руку.
Не помню хорошенько, какое чувство ощущал я тогда — было ли то страдание или радость — не знаю, знаю только, что в эту минуту я не мыслил, не рассуждал, и неизвестно мне, чем бы все это кончилось, если б провидение или судьба, в образе дюжего деревенского лакея, звавшего нас ужинать, не прервала этой сцены.
Во всю следовавшую за сим ночь я думал об этом происшествии; минутное увлечение простыло, и по-прежнему обняла меня всего будничная, кропотливая жизнь моя, со всеми вопросами, со всеми придирками, — одним словом, из божества, которым я был в продолжение одного мгновения, снова сделался я обыкновенным человеком. Грустно мне признаться вам, а плодом моих размышлений было сознание, что любовь для меня невозможна, что я даже вовсе не люблю, а только обманываю себя. Любовь жаждет света и не терпит сомнения; она есть взаимно безотчетное и естественное влечение двух организмов, без всякой задней мысли, без всяких предварительных рассуждений. Любить и наслаждаться своею любовью может только человек, вполне обладающий высшим благом в жизни — беспечностью, где есть забота, где сомнение, там нет любви, там есть мгновенная, лихорадочная вспышка, которая иногда удачно пародирует любовь, но недолго, потому что всегда одностороння и является требованием не цельного организма, а одной какой-либо стороны его. Понимая так любовь, судите сами, способен ли к ней человек, которого жизнь есть непрестанная забота, которого каждый шаг есть уже борьба за кусок насущною хлеба? Если б я любил действительно, я бы не старался так определить себе это чувство, я бы вполне безотчетно предался ему, потому что хотеть анализировать, уяснить себе какое-либо чувство — значит, привносить в него такой элемент, который наиболее ему противен, значит не иметь чувства.