Выбрать главу

И мы расстались. Признаюсь вам, эти слова немало меня беспокоят; я сам не знаю наверное, будет ли просить Гуров руки Тани, но это дело весьма возможное, и я ужасаюсь и предугадываю последствия, которые поведут для меня за собою эти переговоры. Прошу вас, если вы меня любите, дать мне какой-нибудь ответ, как поступить мне в этом случае, потому что сам я решительно не могу ничего придумать для своего спасения. Я столько натерпелся в жизни голода, холода и всяких щепетильных преследований, что, признаюсь, рад был хоть несколько отдохнуть, и если не был счастлив, зато и несчастлив не был. А теперь опять заботы, опять хлопоты, опять страдание! А я было заперся совсем и так рад был своему спокойствию! Что ни говорите, а избегать зла в природе человека; обладание же Таней, в настоящую минуту, для меня решительное зло. Это так несомненно, так логически доказал я себе, что никакие доводы не убедят меня в противном. Бога ради, пишите мне, научите, что мне делать, потому что, без всяких шуток, положение мое невыносимо: я и себя и ее мучу, и себя и ее обманываю.

Жду письма вашего с нетерпением и надеюсь, что вы не забудете меня. Помните, что я в таком оцепенении, что не могу сам выйти из него, что нужен какой-нибудь внешний толчок, чтоб разбудить меня от этой мертвой апатии и вытолкнуть вновь на ровную дорогу, с которой я сбился.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА ТАНИ

Наконец сегодня утром позвали меня к отцу. Он сидел в своем кабинете с Марьей Ивановной; перед ним лежало на столе распечатанное письмо, и портрет покойницы мамы, обыкновенно задернутый занавескою, на этот раз был открыт: все заранее было рассчитано, чтоб произвести сильный эффект. Отец начал первый.

— Милая, — сказал он торжественным тоном, которым вовсе не шел к его лицу, — в вечной заботливости о твоем счастии, я и Марья Ивановна…

Он остановился, закашлялся и не знал, как продолжать; я тоже стояла и ждала.

— Так вот, видишь ли, друг мой, я и Марья Ивановна, заботясь о твоем благополучии…

И опять остановился.

— Что ж ты, батюшка? язык, что ли, проглотил? — прервала Марья Ивановна, — что это с тобой сделалось? иной раз не уймешь, а вот как дело, так у него и языка нет.

— Эка баба, эка проклятая баба! — сказал отец, — слова вымолвить не даст! Ведь это дело деликатное, баба ты, баба-наседка, нужно это дело издалека повесть, нужно обдумать… то-то, говорил я тебе пословицу-то, помнишь? а все суется — экой собачий нрав! Все бы мутила да пакостила! Черт, право черт, прости господи мое прегрешение! сатана сидит у тебя в сердце, сударыня!

И я все стояла и ждала, к чему поведет это предисловие.

— Так вот, видишь ли, Таня, — снова начал отец, — вот мы с Марьей Ивановной… дьявол, а не женщина! сатана, сударыня, сидит в тебе! все бы мутить, все бы изгадить.

— Да кончите же, папенька, что вы хотели сказать мне?

— Да вот все она — эка проклятая баба! слова не даст сказать; все бы ругаться да лаяться, прости господи мое прегрешение!

— Ну, что-то еще будет? — сказала наконец Марья Ивановна, — ну, продолжай, продолжай, свет мой; скоро ли все это кончится?

— Я говорю правду, истину говорю — ни в грош меня не ставишь, сударыня, в бога не веруешь.

— Да, да, ну, нет ли еще чего?

— Обо всем дашь ответ на том свете, богомерзкая баба, за все заплатишь. Ты, чай, ждешь не дождешься моей смерти… я тебя насквозь вижу; да вот и умер бы, да назло тебе буду жить, да и тебя еще похороню.

— Объясните хоть вы мне, Марья Ивановна, — сказала я, — зачем меня сюда призвали, чего хотят от меня?

— Ах, милая! видишь ли, что у папеньки есть нужные дела, дай же ему отвесть душу, а мы с тобой еще подождем, еще успеем.

— Ну, говори, говори, проклятая! вишь, у тебя язык-то чешется, вся в отца, сейчас видно подлое семя.

— Ну, кончил, что ли, ты, батюшка? все ли рассказал, отец мой?

Отец хотел было опять отвечать, но я его удержала.

— Добрый папенька, — сказала я, — ради бога, перестаньте; разве вы не видите, что это меня терзает?

— Вот только для тебя, Таня, право, только для нее, слышь ты, проклятая баба! ну, говори же, коли лучше меня умеешь.

Марья Ивановна начала.

— Вот, видишь ли, друг мой, — сказала она, — лета твои уж не детские, пора тебе и пристроиться, найти себе партию; да ведь тебе, я думаю, и самой хочется этого, плутовка! То-то вот — как ни мила девическая воля, как ни тепло под крылышком у папеньки и маменьки, а все, чай, лучше, как своим-то домком?.. Так ли, голубушка Таня, а? Что ж ты не отвечаешь, друг мой?

Но я все еще как-то неясно понимала, что хотела она сказать этими словами, я чувствовала, что готовится что-то страшное, какой-то неожиданный удар, но я так мало до сих пор думала об этом, что, несмотря на всю ясность слов Марьи Ивановны, не могла себе определительно растолковать их.