— Моему счастью? позвольте узнать, с кем это? Это очень любопытно!
— Да с Николаем Григорьичем!..
— А, с Николаем Григорьичем! Скажите пожалуйста… Я и не подозревала!.. Так вы боялись помешать моему счастью? Какой вы, право, добрый, Андрей Павлыч!
И я посмотрела на него, ожидая ответа, но он опустил глаза в землю и молчал.
— И долго вы намерены продолжать свое доброе дело, долго вы намерены меня мучить? Объяснитесь ли вы, наконец? будет ли когда-нибудь предел вашим сборам? а?.. Да скажите же что-нибудь, Андрей Павлыч!
— Право, я не знаю, чего вы требуете от меня, Татьяна Игнатьевна.
— Чего я требую от вас, чего я хочу? Ах, боже мой, и вы до сих пор не догадались, бедное, невинное дитя! Да я требую от вас вашего же собственного счастия, я требую, чтоб вы сбросили с себя эту искусственную мертвенность, которою вы сами сковали все чувства свои, я требую, чтоб вы ожили!.. И вы спрашиваете, чего я хочу; а я столько раз говорила с вами об этом — и вы до сих пор не догадались!.. Полноте, Андрей Павлыч, зачем же так открыто, так грубо лгать?
— Да коли это невозможно, Татьяна Игнатьевна, коли все, что вы хотите истребить во мне, так тесно слилось с моею природою?..
— А кто вам сказал, что мертвенность есть принадлежность вашей натуры? Ведь вы же сами выдумали это, Андрей Павлыч! А если вы так легко могли себя уверить в этом, то точно так же можете уверить себя и в противном — ведь это так мало стоит для вас, которые действуете только по указаниям рассудка, ведь вам стоит только слово сказать этому непогрешающему судье — он, право, такой добрый, такой благонамеренный в искусных руках ваших, что мигом разобьет в пух и прах все это шаткое здание убеждений и доказательств, которое еще за минуту с таким жаром отстаивал.
— Ах, Татьяна Игнатьевна! зачем же смеяться над тем, что составляет и счастие и несчастие, и славу и позор человека?
— Скажите просто — несчастие и позор. Зачем тут примешивать славу и счастие?
— Затем, что оно так на деле, Татьяна Игнатьевна; затем, что я не могу жить иначе, нежели живу, рассуждать иначе, нежели рассуждаю. Коли хотите, я первый соглашаюсь с вами, что рассудок и один рассудок — это односторонне, это неполно, да в таком-то полубытии, в таком-то противоречии рассудка и жизни и заключается источник всего моего счастия и всего моего несчастия. Разве я виноват хоть сколько-нибудь в этой односторонности? разве я виноват, что рассудок мой противоречит чувству, а не умеряется им?.. ведь меня не спрашивали, какие условия жизни желал бы иметь я, когда родился я на свет; мне заранее дали уже готовые условия, готовую средину, для меня же собственно предстоит только одна забота — забота, как приспособить жизнь свою к этой односторонности, как вынесть из нее возможно меньшую сумму зла.
— И вы… устроились, Андрей Павлыч?
— Да; по крайней мере, я старался…
— Верно, вы много старались, что так блистательно успели в этом?.. и вы довольны собою?..
— Кто же вам говорит, Татьяна Игнатьевна, что я доволен своим положением? зачем приписывать мне мысли, которых я никогда не имел? И не доволен, да будь доволен — что ж с этим делать?
— Да, в самом деле, делать нечего. Ну, и односторонность-то эта — кто же в ней-то виноват, Андрей Павлыч?
— Ах, боже мой! да как же мне объяснить вам? это так уж есть, это в воздухе.
— Следовательно, уж и помочь этому нельзя, стало быть, нечего и говорить об этом! Так, что ли, Андрей Павлыч?
Он задумался и долго не отвечал мне.
— Да что ж делать, что предпринять мне? Научите меня, Татьяна Игнатьевна, если можете! Чем же виноват я, что беспрестанно ускользает от меня эта середина, которой я добиваюсь? что ж делать, если нет другого выхода — или быть вечным юношей или преждевременным стариком, или сжечь и разрушить, или оледенить и заморозить все…
И он сказал это с видом такого глубокого отчаяния, что слышно было в звуках его голоса, как тяготило его самого это безвыходное противоречие; но я как-то зла была в эту минуту, я чувствовала потребность вылить наружу всю желчь, которая мало помалу накоплялась в сердце моем.
— Итак, решительно нет для вас никакого спасения, Андрей Павлыч? — сказала я.
— Нет, решительно нет; по крайней мере, я не вижу, — отвечал он более спокойным тоном, — это необходимо, и я должен покориться закону необходимости.
— Необходимость? И, полноте, Андрей Павлыч! может быть, на вашем языке это так зовется, а попросту-то, знаете ли, как называется подобный закон?
— Позвольте узнать, — сказал он, насмешливо улыбнувшись.
— Да просто, трусостью.
— Что ж, коли хотите, я с вами не совсем несогласен…