Тут пошел разбор китайского лица, и все приняли участие в разборе. Носик Софии Николаевны сиял в это время, как Галлеева комета[197], которая еще не сияет, но будет сиять. Я увидел его в самоваре.
Я не стану мучить нашего терпения подробностями дальнейшего хода вчерашней беседы. Она производилась таким же образом до самого конца. Каждая из присутствующих идей сидела в засаде за рассуждением другой идеи; бросалась на нее, как паук на своей нитке, при первом признаке оплошности; высасывала из нее кровь и бросала ее мертвою, если сама не была между тем съедена тою, которая умела лучше пользоваться случаем. Но в продолжение этих бесчисленных переворотов почти все они успели потихоньку представиться лично собранию, каждая держась об руку с своим самолюбием.
По случаю мороженого Тимофей Антонович нашел средство развернуть свои виды о фабриках и народной промышленности.
Катерина Павловна говорила очень мило о счастии по поводу очков поэта.
Федор Тимофеевич, услышав речь о счастии, рассказал своим соседям, как он третьего дня задал три большие шлема. Такого счастия он никогда еще не видывал!
Должно вам сказать правду — хотя прежде я хотел утаить, так как я немного сердит на Ивана Ивановича, — что вследствие общего рассуждения о последних происшествиях во Франции Иван Иванович отыскал-таки возможность порассказать историю о старой бронзе, купленной им с молотка, и что он вообще говорил об этом очень хорошо. Потом зашел разговор об египетских древностях.
Кажется — но утверждать не стану, — что в этот-то разговор Сергей Ильич и въехал верхом на своей идее — я хотел сказать, на своей английской лошади, со своею обычною ловкостью в наездничестве.
И так далее.
Расходясь, многие из нас повторяли: «Надобно сказать по совести, что редко найдется другой дом в Петербурге, где бы беседа была так образованна и приятна, как у Павла Аполлоновича!»
Одним словом, все были в восхищении — исключая меня да еще Ильи Сергеевича, которого идея пропала без пользы, потому что во весь вечер ему ни разу не пришлось к слову сказать что-нибудь про петербургский климат. Бедный Илья Сергеевич!
Я слышал, однако ж, что после нашего ухода, когда сели играть в карты, он успел, во время вздачи, слегка намокнуть, что вчера шел «дождик». И я очень рад этому! Илья Сергеевич добрый человек, и он действительно страждет весь век насморком от Петербурга.
Что касается до меня, то я решительно не мог ввернуть своей идеи ни в один из тысячи одного предметов вчерашней нашей беседы, и признаюсь, не видел другого средства облегчить свою досаду, как пересказав вам здесь эту знаменитую идею.
1835
Впервые: Библиотека для чтения. — 1835. — Т. XII. — С. 75 — 88.
Подпись: Барон Брамбеус.
ЗАПИСКИ ДОМОВОГО
………………….……………
……………………………….
… гомеопатически. Они удалились оба в другую комнату. Моя жена и сестры пошли за ними; их прекрасные лица были подернуты тем туманным беспокойством, которое составляется из движущихся стихий любви, отчаяния и надежды и носится зловещим облаком над будущностью дорогих нашему сердцу, когда в ней скрывается опасность. Вскоре услышал я глухие вопли и вздохи, которые томно отражались в моей спальне, проникая с трудом сквозь сухие и беззвучные фибры досок затворенной двери. Следственно, нет надежды! Я должен умереть аллопатически и гомеопатически! Умереть по двум методам! вдвойне умереть!.. от бесконечно великих количеств лекарства и от бесконечно малых! Это ужасно! Я думаю, что с тех пор, как люди умирают от медицины, никто еще не испытывал такой печальной участи. Уверенность в скором выздоровлении, которая в чахоточном усиливается обыкновенно по мере ослабления сил, поколебалась во мне в первый раз с того времени, как лютая болезнь приковала меня к постели; но к собственному моему удивлению, страшная мысль о необходимости расстаться с жизнию в то самое мгновение, когда дни мои так весело озарились лучами восходящего счастья, не произвела большого потрясения: она ударилась в мои чувства так глухо, так невнятно, как ударяет молоточек клавиша в опущенную струну, которая только зажужжит с неприятным бряцанием, без звона и эха, и опять погрузится в немоту. Я слышал удаляющиеся шаги докторов, которых мое семейство провожало до лестницы, чтобы исторгнуть у них какое-нибудь признание, благоприятное для страдальца; но обе методы были непоколебимы и ушли, кланяясь очень учтиво, в отчаянии, что не могли более торговать моей жизнию; когда стук двери дал мне знать об их уходе, мне даже стало легче и веселее: мне показалось, что ею затворились все хлопоты жизни, что все уже кончено, что я уж не существую. Страх смерти обитает не в душе человека, но в его физической части; он действует только до тех пор, пока преобладают материальные силы, подчиняя своим пользам духовное начало бытия; одно тело боится смерти, потому что смерть грозит ему разрушением, и как скоро болезнь и изнеможение отнимут у материи то страшное самовластие, которое люди называют голосом природы, и дух не встречает в нем более противоречия, разрушение тела делается для вас незначащим, посторонним предметом. Разобщенные колеса испорченной машины перестали издавать в моей груди тот ржавый болезненный скрып, которым выражается страдание больного; я впал в какую-то отрадную слабость, и сколько прежде страшился смерти и не мог подумать об ней без трепета, столько теперь стал к ней равнодушен. Эта внезапная перемена произошла не от ухода моих докторов, которых мудрости я никогда не верил; быстрый упадок сил, или, точнее, жара крови, один был причиною этой каменной беззаботности, и я могу сравнить тогдашнее мое ощущение с тем, какое испытывает человек, еще нежащийся в теплой ванне и думающий, что вода уже простывает, что уже пора выйти из нее на воздух и одеваться. Одиночество, в котором я был оставлен, одно было для меня несколько тягостно: я чувствовал как бы нужду в руке, которая бы помогла мне встать из охладевающей купальни бытия и подала платье; я ждал, но уже без нетерпения, возврата жены и сестер, чтоб проститься с ними, чтобы сказать, что я ухожу, что они не должны печалиться, что путь, который мне предстоит, нисколько не опасен, что это только перемена квартиры... Пульс уже не бился с некоторого времени: кровь, еще теплая, уже не кружила, по стояла в жилах как розовый спирт в фаренгейтовых трубках
197