Вопрос — мне. Я говорю свое «был» неохотно, ведь хочется и об этом услышать.
— Просвитер ихний в чем-то черном, как попова ряса все равно, он сам до пупа в реке и каждого берет так: одной рукой под спину, а другую наложит на грудь и — эп! — кувыркнул назад в воду. Баб, девок, мужчин — одного за другим. А потом какой-то мужчина, худой и долговязый, как чепела. Его просвитер как кувыркнул, дак он еще потом, мокрый, зачерпнул той святой иордани, умылся. Люди на берегу смеются, понятно же, считай, что одна молодежь. А тот худой бредет к берегу и, руку воздев, как пророк какой, кричит: «Смейтесь, хохочите, безумцы! Посмотрим, как вы будете в вечном огне смеяться! Уготованном диаволу и ангелам его. Посмотрим!» Вот как. А подумав, дак и на черта она, прости господи, вера такая, чтоб один человек в пекле горел, а другой уже был загодя рад?..
Дат он почти никогда не знал, да и не интересовался ими. Как-то я было спросил у него, когда родилась моя мама (ее уже тогда не было, а они же с нею очень дружили), и крестный ответил как бы с наибольшей уверенностью: «Почему ж это не знаю когда? В пятницу». — «А год, а месяц, а число?» — «Кто ж его запомнит все…» Однако, как сказал бы мой друг филолог, «художественный синтез минувшего» крестный подавал готовыми картинами.
Временами, хоть и не часто, это бывало у него и не смешно:
— Хлеб с льняною мякиной не резался. Ломали его кусками, наколов ножом или черенком ложки. Тэкля, старшая сестра Грамузды, молоденькой пошла в далекое замужество на такой хлеб. Придет домой и плачет, что есть его не может. Хотела уже и совсем убегать. И мать плачет, глядя. Но отец отвез Тэклю назад. Две буханки нашего хлеба отвез, без мякины, с картошкой, и договорился, что будет посылать ей туда по буханке на две недели — пока она, молодая, глупая, привыкнет…
Но больше было веселого:
— И я тех казаков хорошо помню. Когда у нас забастовщики были, панские суслоны жгли и не пущали людей идти в имение на заработки.
— Это, видать, в девятьсот пятом году? — уточняю я.
— Ну, — на всякий случай соглашается крестный. — Може, и в пятом. Я уже тогда после призыва был. Ульяна ваша порядочной уже девчонкой была. И шустрая. Когда они по нашей деревне ехали, дак она аж на третью перекладину на воротцах взобралась, чтоб все хорошо видеть. Известно ж, казаки! Дак один с коня наклонился да за цицьку ее как схватил — чуть через воротца не перекинул!..
Крестный смеется, а потом, будто оправдываясь:
— Что ж, из песни слова не выкинешь… Я ж еще помню, как тот князь Мирский в Мир со своими казаками приехал. Первый раз. Я тогда у Шлёмы Касмая шить учиться начал. Князь… Белая борода, в красной рубашке, в бричке сидит. А за ним уже те казаки. Он и замок, и винокурню, и имение, и все имения, что около Мира, купил у той барыни, что до него была. Собрали всех мирян на траве около замка. Бочки с горелкой стоят. А он подъехал, поднялся в бричке: «Соседи! Жители древнего Мира! Будем жить мирно и дружно!..» Водки людям, закуска всякая на столах. Потом казаки скакали на конях наперегонки и через жерди. На трубах играли. И такое еще, такая забава: в большие миски — они в городе называются тазами — налито полненько воды и на дно насыпано денег. По копейке, по пятаку и по гривеннику. И надо, руки назад заложив, губами деньги те доставать. Сколько достанешь — твои. Я не полез, а только посматривал. Лопочут люди, мордою в воде, аж до ушей в тех тазах. Так и удушиться можно, захлебнуться добровольно!..
А потом те казаки сами Князевы хлеба косили. Не пошли ни «соседи», ни батраки, ни люди из деревень отдаленных. Забастовка… Я уже тогда не у Шлёмы был, а шил дома. Ехал как-то в Мир и видел. Смех один — та косьба. На тридцать человек одна монтачка. Больше монтачат, чем косят. Что ж, панский день — до вечера…
Были рассказы и еще более давние, из его детства:
— Был у нас кот Тимох. Не в пример, как Тимоша Ермолич. Только усатый. И здоровенный, как конь. В то лето все были дожди, дожди, пшеница в суслонах проросла, и булки пеклись сразу сладкие и очень липли во рту, никак не проглотишь. Тимох наш вор был, вор! Где-то булки кусок урвал, идет и только «во-ов!». Присел и лапой изо рта дерет. Еле я ему помог… А хитрый был, как уж! Кувшины с молоком стояли у нас под припечком так, что он головы туда не просунет. Печурка такая, что только кувшинам пролезать. Дак он возьмет да лапу туда просунет, обмакнет в молоко или в сметану и облизывает, обмакнет и облизывает. Да тихонько!.. Мама наша заметила это да — «чтоб ты сдох!» — накрыла кувшины рушником. Сидим мы потом в хате, вечеряем, а в нашей кухне — ру-ду-ду! — загрохотало. Мы туда. А это Тимох. Хотел кувшины раскрыть. Уцепился когтями за полотенце и — все три с молоком на себя! Вот где потом облизывался!..