— Я утешаю себя тем… — начала пани Марья, но голос ее опять дрогнул. — Да что там: в мае увидимся. — Она улыбнулась. — Желаю вам успехов, дети! Будьте здоровы!
«Керовничиха» медленным шагом прошла в учительскую.
Панна Рузя вышла проводить ее на улицу, а дети кинулись к окнам. Не зная, что бы им сделать, чтобы пани Марья их поняла, они кричали в окна и махали руками.
А Даник — так он забрался коленями на подоконник и, как в тот запомнившийся на всю жизнь день, когда на тротуаре перед школой голосила женщина, взялся рукой за раму форточки. Вот-вот, кажется, крикнет. Но у него перехватило горло.
Пани Марья поднялась на пригорок перед школой, оглянулась, помахала рукой и пошла. На середине площади оглянулась еще раз, еще раз помахала. Даник вздрогнул, хотя и сам, кажется, этого не заметил. Мальчику показалось, что помахала она одному ему, в последний раз и — навсегда…
— Ну, не прохвосты вы?! — кричала, стоя перед классом, «девка в разуме». — Хотя бы ты, Данель Малец. Взгромоздился, божий конь, с ногами на окно. Дикарь!
Даник сидел опустив глаза.
Панна Рузя походила по классу, заложив руки за спину, потом остановилась у печки.
— Если вы в самом деле любите свою воспитательницу, — начала она тем же сухим тоном, каким рассказывала про круля Яна Третьего Собеского, — так не волновали бы ее после тяжелой болезни своими дикими криками. Особенно ты. Ты! — ткнула она худой, с перстнями на двух пальцах рукою. — Встань, матолэк. Говорит учительница!
Даник встал. Но глаз он ни за что не подымет!
«Иди ты к черту! — думал он. — Сама ты дикарка…»
И вдруг глаза Сивого потеплели от слез. Но нет, он не заплачет. Несмотря даже на то, что он — во второй раз после ареста Миколы Кужелевича — снова почувствовал, снова понял, как это тяжело, когда ты остаешься… ну, не совсем один… не совсем сирота… а все-таки, как это тяжело и горько!..
11
В панском саду и в старом, запущенном парке заливались соловьи. Они, видно, и не думали о завтраке, хотя пели не умолкая от самых сумерек. Солнце взошло, но лучи его пока освещали только верхушки лип, в листве которых галдели галки.
Из застекленных белых дверей деревянного дома на высоком каменном фундаменте вышел заспанный пан Вильчицкий.
— Тебя чего пригнало сюда так рано? — недовольно спросил он у стоявшего перед крыльцом мужика.
Марко Полуян, голынковский солтыс, прежде всего снял шапку и поздоровался:
— День добрый, паночку. Бардзо пшепрашам[15], что я нарушил спокойствие вашего сна. Я бы подождал, да ваша покаёвочка…[16]
— Чего тебе надо, Полуян?
Мужик стоял внизу, на земле, а панские сапоги блестели на уровне его бородатой физиономии. На мужике была «покупная» рубаха с застегнутыми кармашками, серые домотканые штаны, кепка, а ноги — босые. Пан красовался в хромовых сапогах, в черных галифе; белая сорочка была расстегнута, над ней — клочья усов и большая, точно отполированная, лысина.
Слушая, что ему говорит Полуян, пан Вильчицкий громко откашлялся и плюнул. Плевок пролетел мимо самого мужика. Дядька даже не шевельнулся.
— Пшепрашам, Полуян, — сказал Вильчицкий и повторил: — Кхэ! Брр!..
— Ничего, паночку, на здоровье, — угодливо улыбнулся Полуян. — Так я все о том же: пока суд да дело — я у вас сразу беру две десятины. И деньги — из рук в руки.
— Что мне твои деньги, Полуян, — говорил Вильчицкий, спускаясь с крыльца. — Я у Черного брода отдам за четвертую копну, так у меня его с руками оторвут. Еще и поблагодарят, не то что…
Речь шла о панском луге, часть которого Вильчицкий каждый год продавал «на снос», одну траву, либо отдавал его окрестным крестьянам «за часть» — три копны помещику, четвертая мужику.
— Копна, паночку, копною, а деньги деньгами. А я могу их вам хоть сейчас.
Они шли по дорожке в ту сторону, где за деревьями, за соловьиным пересвистом слышны были людские голоса и рев скота. Пан, заложив назад руки, отчего еще сильнее выпячивался живот, шагал впереди, мужик — за ним.
— Хитрый ты человек, Полуян. Недаром тебя и солтысом назначили… Кхэ! Брр!.. Чтэрдзести пенць рубли злотэм[17], — сказал он, должно быть чтоб сразу ошарашить солтыса.
Полуян попытался поторговаться, но пан перебил его:
— Ни копейки меньше. Не хочешь — другие возьмут.
Солтыс пораздумал. Этою-то он как раз и боялся, что другие его опередят: потому и пришел загодя, еще в мае. А цена была сходная, такую траву дешевле не возьмешь. Да еще с отавой.
— Эх, паночку, где наше не пропадало. Оно известно, что вас и десять цыган не перехитрят. Извольте!