Выбрать главу

Нам уже, наверное, не узнать друг друга, думал я, а если так, то теряет смысл и наша давняя переписка, во всяком случае, ее накал. Я волновался все больше. Неужто те письма, которые я столько лет получал и каждое из которых выводило меня из равновесия, были написаны в этом доме? И сюда же, в этот дом, приходили мои письма, каждое из которых опять-таки я писал волнуясь? А если мы действительно не узнаем друг друга? Володя ведь писал письма ко мне прежнему, именно прежнему, а я отвечал прежнему ему. А тут и он не тот, и не тот я. Я боялся с ним встретиться, да и он, если бы знал, что я к нему еду, боялся бы тоже.

Длинный коридор пронизывал весь второй этаж, из конца коридора доносились голоса и звяканье посуды. Мы нашли нужный номер и постучали. Никто не отвечал. Постучали снова — тот же результат. Я толкнул дверь, она отворилась. В комнате никого не было. Переминаться на пороге? Так или иначе, мы уже вторгались в его жизнь… Переглянувшись с Олей, мы вошли.

Воздух в комнате был тяжелым. На диван, сбившееся на диване постельное белье, посудную полку лучше было не смотреть. На полу и подоконнике скомканная оберточная бумага, запыленные пустые бутылки, банки с присохшими остатками консервов. Среди этого убогого неряшества стоял повернутый к окну мольберт. Ящик с красками находился тут же на столе, остальная часть стола была завалена книгами. На мольберте стоял холст, натянутый на подрамник. Оля зашла за мольберт и остановилась. Я разглядывал книги. Философия. Мемуары. История. Такие книги, которые лежали в этой покинутой без присмотра комнате, теперь редкость. В лучших читальных залах их дают полистать без права выносить. Я взял одну, другую. Книги были со штампами центральных библиотек. Как они сюда добирались?

— Посмотрите сюда, — тихо сказала Оля.

Она как прошла в глубь комнаты, так и застыла перед мольбертом.

На мольберте стоял странный натюрморт. На холсте были изображены ящик для слесарных инструментов, а рядом проволочная корзина. Глубокий темный фон оттенял похожую на маленькую виселицу ручку деревянного ящика, беспорядочно наваленные в ящик инструменты торчали рукоятками и остриями, от них веяло безжалостностью — тяжелой злобой молотка, мелким палачеством кусачек, мертвой хваткой тисков. Вцепившись друг в друга, инструменты заклинились в своей стальной тесноте, и только одни огромные, похожие на рыбу или древнюю птицу ножницы высунулись наружу почти целиком. Ножницы были сине-черные с белой заточкой. Челюсть их приоткрылась, глаз шарнира смотрел в сторону проволочной корзины.

В корзине лежали яйца. Их клали в корзину тонкими, чуткими пальцами, клали бережно, прилаживая по одному, и казалось, яйца эти еще теплые и каждое несет в себе будущую жизнь. Алебастр скорлупы чудился на просвет чуть розоватым. Черный клюв ножниц, способных резать сталь, навис над ними.

— Ну? — прошептала Оля. Она уже будто боялась, что я не пойму картины, и теперь заглядывала мне в глаза. — Неужели это он…

Я не мог оторваться, все глядел. Натюрморт дышал мрачной силой. В застывшем расположении предметов мерещились крик, трепет, мольба. Чудились неутолимая злоба, погоня, зависть. Живое пыталось уйти от ненависти прикинувшегося живым.

И еще поражало — как это написано. Перекошенные плоскости, огромность сбивающих ящик гвоздей, грибовидная кованость их синеватых шляпок в сочетании с ажурной, машинного производства, корзинкой, пупырчатая шероховатость теплой матовой яичной скорлупы, свилеватость досок стола, скобленного ножом, и, наконец, темный фон, точно найденный оттенок темноты, от которого рождалось впечатление глубокого безразличия огромного мира к боли и страху отдельного существа, — все это было выполнено с полным пренебрежением к законам реалистического, но с какой-то окончательностью.

Оля нагнулась, что-то вытягивая из темноты под столом. Это были остатки проволочной корзинки. Один бок у корзинки был вырван. На сплющенных обрывках проволоки виднелись следы засохшего желтка.

Первое, что я испытал, увидев эти остатки корзинки, — была зависть. Вот, значит, что он умеет… Умеет заметить то, что другие отшвырнут равнодушно ногой, своим воображением вернуть происшедшее вспять, одушевить мертвые предметы, заговорить с ними, заставить их заговорить между собой и изобразить их так, чтобы не только для тебя, но и перед другими людьми они предстали яркими символами. Смешивая краски, он умеет видеть в их сочетаниях и густоте символику боли, радости и сомнений. Он знает, оказывается, частоты воли, на которых цвет рождает в человеческой душе отклик. И знает те соотношения пятен и линий, на которых этот отклик максимален. Знает и, мало того, умеет передать.