То, что он мне посоветовал, едва ли напечатает какая бы то ни было редакция, так что нет смысла и повторять. Он бросил трубку, и мне показалось, что в воздухе запахло озоном, нашими общими, хотя и несколько смещенными друг относительно друга юными годами и суровым благородством парусного флота, когда место мужчины на корабле определялось тем, что он может и умеет, а не рекомендациями с берега.
Когда я пришел встречать «Голубкину», она стояла на рейде. Ее место у контейнерного причала еще не освободилось, но на судне уже поднимали трап и у причальных тумб стояли портовые швартовщики, готовые сбросить швартовы в воду. Через час, мягко прижав своим колоссальным черным боком развешанные вдоль стенки кранцы, «Голубкина» встала у причала. Зажужжала лебедка бортового трапа, а на корме, раздвигаясь, как громадные щипцы для орехов, стал клониться к причалу скошенный от кормы к правому борту раскладной, зависший на стальных тросах мост. Трап на середине перекосился, его заело, лебедка замерла, а перекидной мост вскоре коснулся причала, и с него сбежал на причал молодой, довольно стройный моряк с погонами старшего командира. Я подошел к нему, когда он, сидя на корточках, заглядывал под мост, пытаясь понять, почему тот до конца не распрямляется.
— Простите, я хотел бы увидеть капитана, — сказал я.
Он повернул ко мне голову, все еще сидя на корточках, и ответил, что капитан на берегу. Впрочем, до этого я бы должен был додуматься и сам, — судно часов шесть уже стояло на рейде и все формальности, связанные с приходом, были позади.
Надо было что-то делать с цветами. Фиалок (конец июня) я, естественно, не нашел, и в руках у меня был букет роз. Слов, с которыми я пытался вручить старпому (это был старпом) цветы, я, пожалуй, не вспомню. В памяти сохранилось ощущение общего идиотизма сцены: стоящий на четвереньках на грязном причале человек, который все глубже заползает под огромную стальную сходню, не переставая кричать оттуда через плечо «майнай помалу, стоп, еще майнай», и второй, с веником примявшихся в сумке нелепых роз, который эти розы сует куда-то вслед за уползающим.
Мы потом хохотали — вместе с теми, кто видел эту сценку с борта. Старпом ушел в отпуск, его в рейсе не было, так что он, видимо, похохатывал отдельно.
Никто, естественно, и не думал насильно зазывать меня за стол праздновать мой приход на судно и никто не собирался из-за меня оттягивать свое появление дома, где не был два месяца; одним словом, если не считать эпизода с цветами, появление мое около судна прошло довольно незаметно. Но цветы запомнились. И я, обозлившись было на Конецкого за его советы, потом, уже в рейсе, с благодарностью его вспоминал, — из-за него я заработал на судне, еще не взойдя на его борт, репутацию чудака. А это на флоте хорошая репутация — по противостоянию с репутацией типа «себе на уме». Что же касается смешного положения, то оно, оставаясь смешным, может быть обидным для человека только до той поры, пока не осознаешь комичность положения сам. А как только ты осознал и засмеялся со всеми — смеются уже не над тобой, смеются над курьезом, как таковым. И потому, хоть никто и не взял у меня цветы, более того, как вспомнят, так хохочут, советую всякому, кто идет встречать свое первое, десятое или двадцать первое судно, — идите встречать его с цветами. Идите. И не бойтесь. Цветы вам помогут.
Бывает так, что один очевидец событий пишет для того, чтобы о том прочли очевидцы другие. Это очень распространено, скажем, у бывших военных. Или один высокий профессионал — цирковой актер, к примеру, — рассказывает о других, подобных ему, высоких профессионалах, тем самым определяя себе твердое место между ними. А бывает еще и так: человек неожиданно попадает в новую для него и весьма замечательную страну — допустим, в Грузию — и теперь не в силах скрыть от мира своего восхищения. Грузины в этом случае отечески снисходительны к неточностям описания. Выбирая угол наклона своих записок о рейсе на «Скульпторе Голубкиной», мне следует, должно быть, заранее держать курс именно на такого рода снисходительность. Ведь я едва ли сообщу морякам что-нибудь новенькое — они и без меня знают, что такое регистровая тонна.
Терминал — пункт погрузки, разгрузки и сортировки морских контейнеров — освещали с вышек прожектора и поливал нормальный ленинградский дождь. Под прожекторами он был различим по каплям. Вам случалось засматриваться на снежинки под фонарями? Движение и яркая освещенность делают отдельную снежинку различимой метров за сто. И мы их с удовольствием разглядываем — и вдали, и вблизи. К снегу мы заранее благожелательны, он у нас вроде национальной эмблемы, — осенью мы нетерпеливо его ждем, и в любви к снегу и к холоду мы склонны замечать ощутимое дуновение патриотизма. Иное дело дождь.