В последний раз девушка у него была два года тому назад, в Констанце. Это была семнадцатилетняя слушательница медицинских курсов по имени Илинка, с которой он познакомился на студенческой попойке в летнем кафе на бульваре Михая Витязу. После нескольких свиданий Илинка, наконец, позволила узнать себя поближе, и в один из теплых майских вечеров отправилась вместе с ним в недорогую гостиницу на окраине, туда, где вечно дымит своей высоченной кирпичной трубой безымянная фабрика. Она почему–то не дала себя раздеть, а сама, сидя на кровати, стягивала с себя чулки, делая это с той же аккуратностью, с которой медсестры, должно быть, ассистируют в больницах врачам. У нее были красивые голубые жилки на руках и шее, и, когда более тесное знакомство, наконец, состоялось и они лежали в затхлой, пропахшей нафталином тишине комнаты, Иосиф изучал эту систему голубых рек, по которой блуждал пальцем как по некой географической карте, спускаясь в расселины, минуя возвышенности и долины, забредая в места подчас неведомые, каких и вовсе не бывает на свете. Припоминая сданный накануне экзамен, Илинка говорила на латыни названия разных частей своего тела, а он, целуя ей грудь и живот, допытывался о названиях некоторых, особенно заинтересовавших его мест.
Иосиф испытывал острое чувство нехватки женского тепла, женского общества, всего того, о чем ему в последние месяцы попросту некогда было думать. Движимый этим чувством, он часами рассматривал платья девушки, вертел в руках ее маленькие белые босоножки, перелистывал ее дневник, страницы которого, как и подвязки, источали слабый запах ее духов, чего–то неуловимо девичьего. Разглядывая мелкий, аккуратный почерк, Иосиф не понимал ни слова, но невозможность понять написанное только разжигала его любопытство, и он снова и снова листал эту книжицу в замшевой обложке, пытаясь представить то, чем жила, о чем мечтала ее обладательница.
В этих туманных, но чертовски приятных грезах проходило его время в квартире, которое с какого–то момента уже перестало казаться ему таким томительно–бесконечным, каким казалось вначале.
Каждое утро в 11:30 Иосиф подкрадывался к окну в гостиной и, бросив взгляд на часы, выжидательно поднимал вверх левую руку. Когда минутная стрелка достигала наконец половины, он делал рукой решительный взмах, и с северо–запада, со стороны станции Котлубань, раздавался оглушительный залп немецких орудий. На мгновение замерев в воздухе, рука Иосифа тут же проделывала три плавных полускачка, и вслед за первой на северо–западе вступали вторая, третья и четвертая немецкие батареи, а немного погодя — круговое движение запястьем, резкий нырок влево — и орудийные расчеты за Гумраком. Проходило несколько томительных секунд, Иосиф взмахивал правой рукой, и с востока так же гулко и громогласно отзывались русские, чьи залпы под чутким руководством Иосифа постепенно подхватывали начатую немцами увертюру.
Каждое утро в одиннадцать тридцать генерал вермахта от артиллерии Вальтер фон Зейдлиц приступал к обстрелу русских позиций в районе Мамаева кургана и «Баррикад», педантично обрабатывая их девяностопятифунтовыми снарядами, и каждое утро ему отвечали орудийные расчеты с противоположного берега Волги. Иосиф же дирижировал этими враждующими оркестрами, воображая себя капельмейстером в огромном концертном зале под открытым небом. Каждое утро он представлял, как где–то там бравые, сияющие улыбками артиллеристы в касках отдают честь ему, своему незримому дирижеру, как приступают к сверкающим на солнце орудиям (детища музыкального концерна «Рейнметалл», Дюссельдорф) и как, посвистывая, настраивают их, подкручивая нужные регистры, проверяя легким ударом камертона каждую гаубицу, каждую мортиру. Когда они фальшивили, Иосиф грозил им пальцем, когда играли чисто — одобрительно кивал головой. Мелким, рубленым движением левой руки он задавал такт умницам–артиллеристам из третьей и четвертой батарей фон Зейдлица, нетерпеливым движением правой указывал нерасторопным расчетам за Волгой, чтобы подтянули, не сбивались с темпа. И они послушно отзывались на его команды, исполняя для него сложную, грохочущую симфонию, грозным эхом разносившуюся над городом.
Нахраписто ухали за горизонтом двухсотмиллиметровые басы, внушительно рокотали вдали стопятидесятимиллиметровые тенора, тонко подпевали им альты, дивизионные «сотки» и «восьмидесятки». Иосиф давно уже знал наперечет все эти голоса войны — гаубиц, мортир, зенитных и пехотных орудий. Наслушавшись их за полтора года, он легко мог отличить звук 37‑миллиметровой «Шкоды» от грохота 50‑миллиметрового противотанкового орудия «Pak», стон шестидюймовой гаубицы «Kanone 16» от гвалта аналогичной ей по калибру пушки «Sig‑33», залп немецкого «Небельверфера» от залпа советской «Катюши». Война давно обновила звуки этого мира, исказила и извратила их. Вместо пения птиц — совиное уханье сверхтяжелой крупповской гаубицы «Мёрзер», вместо дуновения ветра — басовитый гул штурмового орудия «Stug III», вместо шума дождя — шакалий вой «Небельверфера». Иосиф давно убедился в том, что люди безумны, и нисколько не сомневался в том, что их безумие будет только прогрессировать. Он был уверен, что война будет продолжаться бесконечно, до тех пор, пока воюющие не доберутся до Арктики, и эти самые «Мёрзеры» и «Stug’и», едва ворочая дулами в многометровом снегу, не начнут рокотать где–нибудь посреди обледенелых скал Северного полюса и Гренландии. Все, чего он хотел для себя, — вовремя соскочить с этого тонущего корабля, отвоевать себе маленькую безопасную нишу в этом насквозь враждебном мироздании, а там пусть воюют хоть на Луне, отбивая друг у друга кратеры и штурмуя покрытые серебряным прахом холмы — он, Иосиф, будет только махать им издали рукой, желая обеим сторонам приятного взаимоуничтожения. Благо, такая ниша появилась у него уже сейчас — в этой враждебной стране, в квартире с неизвестным ему номером, на улице с неизвестным ему названием.