Связь с этой тихой, напоминавшей, скорее, один нескончаемый летний день жизнью Иосиф сохранял и позднее, когда, повзрослев, перебрался учиться в Констанцу. Отбыв весенний семестр, приезжал в усадьбу на все лето, помогать в сборе урожая, тайком от дяди ухаживать за работницами, с которыми теперь держался совсем запросто, и целыми днями загорать с травинкой во рту на мостике у реки, где так обильно, точно густое зеленое варево, цвела стоячая вода запруды.
Конец этой идиллии положила повестка, полученная в тот майский день сорок первого, когда он приехал помогать дяде перестилать крышу. Пока тот курил в сторонке с привезшим ее сельским почтальоном Флэвиу, усатым стариком в поношенном френче, задумчиво потренькивавшим звонком своего запыленного велосипеда, Иосиф с волнением перечитывал синие каракули, разглядывал штамп военного министерства, недоверчиво изучая бумажку, которой предстояло перевернуть его жизнь.
Уже через месяц на смену скрипке пришла винтовка, на смену вкрадчивым наставлениям преподавателей — казарменная брань офицеров, муштра, телесные наказания. А еще через месяц Иосиф попал на войну, на опаленные солнцем и артиллерийским огнем поля Бессарабии и Западной Украины. Пройдя от Прута до Днепра, увидел на нескончаемых, знойных советских дорогах толпы беженцев, тысячи увешанных скарбом баб и детей, колонны проходящих через зажженные украинские деревни немецких танков, заваленные трупами придорожные канавы. Познал всю прелесть ранних подъемов по тревоге, смятение каждодневных атак, в минуту которых, уткнувшись лицом в землю, не смеешь поднять головы даже под угрозами офицера, тяжесть переходов через прифронтовую зону, когда мимо брошенных накануне противником, полных смрадной гнили окопов проходили, зажав пилоткой носы.
Все это время Иосифа не покидало чувство навязчивого кошмара, в который он попал и от которого никак не мог проснуться, хотя каждое утро, приходя в себя посреди своих спящих вповалку товарищей, старался побольнее ущипнуть себя за лодыжку — в надежде, что рано или поздно это пробуждение все–таки наступит. И все же самое страшное в происходящем было не это. С первого дня Иосиф задавался вопросом, что он, румын, делает на этой войне между немцами и русскими, почему месит грязь и кормит вшей в чужой ему стране вместо того, чтобы учиться музыке и ухаживать за девушками у себя в Добрудже. Этот вопрос, так часто мелькавший здесь в глазах итальянцев, словаков и венгров, тоже невесть как очутившихся на этой войне, беспокоил его чем дальше, тем больше, и только новые испытания не давали задумываться над ним слишком много. И тем острее он шевельнулся в Иосифе теперь, когда подаренная судьбой передышка впервые за долгое время дала ему возможность взглянуть на происходящее со стороны. Фотографии людей за стеклом напомнили ему о прежней, нормальной жизни, и он с большей, нежели прежде, тревогой задумался о своем присутствии на войне, о своей почти фатальной беспомощности перед ней.
Из раздумий Иосифа вывела донесшаяся с севера канонада — там с новой силой разгорались утихшие накануне бои. Небо над улицей прочертил шмелиный звук пронесшегося в том направлении «Мессера». Откуда–то из занимаемых русскими кварталов по нему шарахнули из зенитки, но не попали, ибо «Мессер», не сбавляя хода, преспокойно помчался дальше.
Вернувшись в прихожую, Иосиф проработал до наступления темноты. К вечеру ему удалось несколько углубить и расширить дыру, и издаваемый плитой звук стал более обнадеживающим, гулким. На окончательное освобождение у него должно было уйти еще день–два — самое скорое, на что приходилось рассчитывать. На такой же срок можно было растянуть и оставшиеся у него сухари.