— …а вихорь-от как закружит, как заметёт, ребёнок мой, только крышка у гроба состукала. Кружился-кружился гроб во чистом полюшке да как падёт, а из него… Да ты что ровно с лица счернел? Ах я, старая, ум-от у меня… Знать-то, испужала ребёнка…
И бабушка торопливо крестила Федю.
— От порчи лихой, от болести злой… — шептала она.
Много сказок знала бабушка, а ещё больше знала она всяких песен. Федя очень любил, когда бабушка пела. Прибежит, бывало, сядет на этот сундучок, смотрит, как проворно мелькают спицы в ее руках, и просит:
— Бабушка, спой песню!
— А ты учился ли сегодня?
— Я не хочу, бабушка, учиться!
— Учись ты, ребёнок, учись!
— Не хочу!
— В солдаты захотел, что ли? Ум-от у тебя есть ли? Учись, большой вырастешь — спасибо скажешь. А то Василий-то Васильевич осердится, бить станет. И Марья тоже.
— Зачем они, бабушка, бьют меня?
— Бедная ты сирота! А ты терпи. Коли они забранятся — смолчи, они и не ударят.
Поговорит-поговорит вот этак бабушка ласково, тихонечко, и хорошо-хорошо станет Феде. И ещё больше захочется бабушкиной песни.
— Спой, бабушка!
— Катерина Алексеевна услышит — задаст нам за песни-то! Знаешь, она какая!
— Она, бабушка, ушла. На реку ушла, я видел.
— Ну, слушай, ребёнок!
И бабушка тихо-тихо выводила слабеньким дребезжащим голосом:
Часами пела бабушка — Федя не уставал слушать…
— Бабушка, это тот сундук? Старый? — спросил Федя.
— Тот, тот. Что ему сделается! Стоит. А я вот хвораю, ребёнок. Робить не могу больше, Катерина-то Алексеевна и сердится. Даром, говорит, хлеб ешь. На старух-от как глядят? Сробила — сгодилась, съела — пропало.
— Она, бабушка, злая стала?
— Кто её знает, ребёнок… Богаче они стали, а богатых-то добрых нет. Бедному бояться нечего: у него не убавится, а богатому беспокойно — вдруг кто лишний кусок возьмёт. Ты чего приехал-то, ребёнок? Или беда дома какая? Здоровы ли уж?
— Здоровы, бабушка. Меня сюда в монастырь отправили. В заключение.
— Да что ты, ребёнок? Что говоришь-то? — испугалась бабушка и замахала сморщенной рукой. — Да креста на них нет — в монастырь! Это Марья всё, верно? Тоже разбогатела да куска пожалела?
— Нет, бабушка, не она. Это — суд.
От испуга бабушка привалилась к стенке и смотрела на внука своими тусклыми глазами.
— За что же, ребёнок?
И Федя рассказал бабушке всё, что с ним случилось.
Соликамский Вознесенский монастырь стоял на берегу Усолки. Он был обнесён высокой белой стеной. По углам возвышались круглые башенки с остроконечными крышами.
Федя смотрел на эти башенки, на стену, и ему хотелось плакать.
У ворот на маленькой скамеечке сидел желтолицый монах в потёртой рясе.
— Ты кого тут разглядываешь? — подозрительно смотря на Федю, спросил он.
— Мне отца-настоятеля… к нему я.
— Эва закинул! А на что тебе настоятель? Ты что за птица?
— У меня письмо, — ответил Федя, начиная раздражаться.
— Да от кого письмо-то, голова? — допытывался монах.
— От губернатора, — зло сказал Федя. Ему надоели приставания желтолицего.
Монах недоверчиво посмотрел на Федю.
— То ли врешь, то ли правду говоришь, — медленно произнёс он. — Ну, погоди, к отцу Леониду схожу. Настоятель-то немощен и слаб, а всё отец Леонид справляет. Да вон он сам!
Из церкви выходил высокий монах в меховой рясе. Он шёл с низко опущенной головой. Желтолицый сложил ковшичком ладони и подошёл под благословение.
— Вот парень, отец Леонид, к настоятелю просится, говорит, письмо у него… от губернатора, — почтительно доложил монах.
Отец Леонид поднял голову, и Федя увидел мертвенно-бледное лицо, чёрную бороду и чёрные же, глубоко запавшие глаза. Он окинул Федю испытующим взглядом.
— Решетников? — спросил он.
— Да.
— Решение получено. Идём.
Они прошли в деревянный корпус. В келье, служившей канцелярией, отец Леонид сел за стол и начал разбирать бумаги. Вошло несколько монахов. Федя стоял в сторонке и под их любопытными взглядами чувствовал себя неловко.