Она вытерла фартуком обильно струившиеся слёзы и, подбежав к столу быстрыми мелкими шажками, налила чаю и пододвинула к Феде блюдо с горячими поджаренными оладьями.
— Ешь скорее, простынут!
Мальчик искоса взглянул на её, перепачканное мукой, лицо, подошёл к столу, сел, но пить чай не стал. Сдвинув брови, сжав губы, он упорно смотрел на румяные оладушки.
В окошко постучали.
Федя вздрогнул и весь, казалось, сжался. Василий Васильевич встал, одёрнул тужурку, выпрямился.
— Ну, Марья Алексеевна, благословляй племянничка! — торжественно сказал он и повернулся в передний угол.
Василий Васильевич несколько раз перекрестился и обратился к Феде.
— Смотри, Фёдор, слушайся там да… пиши почаще.
Голос его дрогнул.
— А ты чего? Навек провожаешь, что ли? — обратился он к Марье Алексеевне, приникшей к плечу Феди. — Приедет через три месяца, налюбуешься.
Василий Васильевич хотел засмеяться, но вместо смеха губы только растянулись в гримасу.
Федя торопливо надел короткую овчинную шубёнку и такую же шапку.
— Письмо взял?
— Взял.
— Ну, прощай!
Василий Васильевич шагнул к Феде, обнял его и поцеловал.
— Прощайте, папенька! Прощайте, маменька! — дрожащим голосом проговорил Федя.
Он сделал было движение к Марье Алексеевне, но остановился и опустил глаза. Ему хотелось броситься к ней, обнять её, сказать какие-то ласковые, хорошие слова, но какие? Федя знал немного таких слов, да и те не шли с языка.
Он пошёл к двери, обернулся и обвёл взглядом комнату, словно хотел запомнить и деревянную кровать у стены, и стол с неубранной посудой, и хилые цветы на подоконниках.
— А присесть-то перед путью! — спохватилась испуганно Марья Алексеевна и торопливо, первая, опустилась на табуретку, стоявшую посреди комнаты. Федя присел на скамью около двери.
Василий Васильевич всердцах чертыхнулся, но под умоляющим взглядом Марьи Алексеевны тоже сел рядом с Федей.
Потом все сразу встали, ещё раз перекрестились и вышли во двор.
— Давай скорее, Василий Васильевич! — крикнул ямщик. — Задержка выходит!
Федя стал усаживаться в сани.
Это было нелегко. Огромные тюки заняли всё место. Пришлось устраиваться на почтовой суме, набитой так, что она стала почти круглой.
Василий Васильевич принёс охапку соломы и закрыл ею Федины колени. Ямщик влез на козлы, вытянул ноги вдоль тюков, наложенных в передке саней, и дёрнул вожжи.
Сани сдвинулись с места.
— Подождите!
Марья Алексеевна метнулась к флигелю.
— Чего ещё? — недовольно прикрикнул Василий Васильевич, но Марья Алексеевна уже бежала обратно.
— Узелок-от и забыли! — торопливо говорила она, кладя на колени Феде свёрток. — А это возьми, Феденька, за пазуху положи, они и не простынут, оладушки-то!.. Поешь после тёпленьких!.. Ну, прощай, умником будь.
— Прощайте, маменька! — ответил сквозь слёзы Федя, беря оладьи. — Прощайте, папенька!
— Прощай! Эх, Тюнька, Тюнька! До чего себя допустил! — вздохнул Василий Васильевич. — Ну, трогай!
Он махнул рукой ямщику и, не оглядываясь, пошёл в контору.
Скрипя полозьями, сани выехали с почтового двора.
Полузанесённые снегом тихие пермские улицы, с низенькими, покосившимися домишками показались сегодня особенно милыми, родными. Было жаль уезжать, хотя бы и ненадолго.
На повороте Федя оглянулся назад.
Каменное здание почтовой конторы, выкрашенное в жёлтую краску, глядело ему вслед освещенными окнами.
Больно сжалось сердце. Федя думал о почтовой конторе, о комнате, в которой жил столько лет с родными — с дядей Василием Васильевичем и с тёткой Марьей Алексеевной. И в почтовой конторе, и в их комнате, и вообще в Перми жизнь после Фединого отъезда пойдёт так же, всё будет по-старому, и, наверно, никто не вспомнит про него, про Федю. Разве только тётка… Может быть, вспомнит и заплачет. Так ведь она всегда плачет. Свадьбу чью-нибудь побежит смотреть в церковь — плачет, хоронят кого — тоже плачет. Недавно собаки на почтовом дворе кошку чужую разорвали — опять плакала. Слезливая какая-то!
А сегодня-то сколько слёз пролила, как дядя сказал, что ночью отправят Федю с почтой…
При этом воспоминании и у самого Феди слёзы подступили к глазам. Вот и отправили. И едет он теперь далеко, в самый Соликамск. Едет по холоду, ночью, и сидеть неловко. Вот-вот слетишь носом в сугроб.