— Трепач ты, Артишок, — сплюнув слюну, бросил Геныч. — Придумал себе отца-артиста, а сам не знает, где цирк.
— Цирк здесь был, — осторожно подтвердил Помаза, поглядывая на Артема, который задумчиво поглаживал свой подбородок рукой, будто горюя, что не может, как старик Хоттабыч, вытащить волосок из бороды и совершить маленькое чудо — вернуть шапито на этот пустырь, хоть на минутку, чтобы Геныч поверил ему.
— Конечно, был, — тихо сказал Артем.
— А вы поспорьте, — весело воскликнул Фралик, — на четыре мороженых, как раз на всех.
— А чего спорить-то, — отмахивался Геныч, — тут и следов никаких нет: ни тросов, ни столбов. Что они, к небу шатер-то подвешивали?
— Может, у старика в табачке спросим?
— А кто спрашивать будет? — все еще сомневался Геныч.
— Спроси ты, — попросил Помаза.
— Еще чего? Пусть Коротков идет — это он нас сюда притащил.
Артем медленно поплелся к табачному киоску. Старичок в черном потрепанном халате, раскладывавший на витрине сигареты «Золотое руно», встретил его недружелюбно.
— Проходи, не заглядывайся, мал еще.
— Мне не сигареты, — объяснил Артем, подавив обиду. — Мне цирк нужен, шапито.
— Шапито, говоришь? Проснулся ты поздно, приятель, — старичок добродушно усмехнулся, — они месяц уж как снялись и уехали. Сезон у них с мая по первое сентября.
— Ну что? — требовательно спросил Геныч, едва Артем вернулся к ребятам.
— Он сказал, что шапито здесь, только на зиму его снимают. Приходите, говорит, весной.
— А отец твой приедет?
— Афиши будем смотреть, — уклончиво пояснил Артем и отвел глаза.
Он уныло брел по тротуару к метро, ругая себя за то, что согласился показать ребятам цирк, где выступал отец, привел их на эту площадь, где вместо залитого огнями, зазывающего гостей, как старинные балаганы, цирка шапито оказалось пустое место.
Артем решил, что съездит сюда, еще в тот день, когда мать открыла ему тайну его рождения: цирк-то был единственной ниточкой, связывающей его с отцом, кроме отчества, конечно. Ему хотелось хоть одним глазком взглянуть на арену, а в антракте, быть может, погладить руками ковер, на котором когда-то выступал его отец. Ему казалось, что он представляет себе отца, его фигуру: легкую, подвижную, видит человека невысокого роста — акробат, наверное, не может быть высоким, иначе он не сможет сложиться, повернуться в полете вокруг своей оси или заденет длинными ногами за трапеции и канаты, спускающиеся с купола на арену. Наверное, и ему самому, с некоторым облегчением объяснил себе Артем, не вырасти теперь никогда высоким и тяжелым: будь отец плотным, как Арнольд, он не смог бы оторваться от доски, улететь от нее вверх. Но зато отец был, очевидно, гибким и ловким: случись ему пройти по их с мамой комнате в Артемов закуток к окну, не задевал бы тазом или локтем сервант, как случалось с Рыжим.
Отец, должно быть, был шатеном, как Артем. Мальчик хорошо представлял себе и его лицо, словно видел его где-то на фотографии, а не нарисовал в своем воображении. У отца, по его представлению, был прямой строгий нос, как раз такой, какой хотелось бы иметь Артему, тогда как его собственный нос был чуточку курносым, торчал пуговкой, как у матери. Завершал этот вымышленный портрет волевой подбородок, который, как надеялся Артем, был гладким, выбритым. Он даже расспросил на этот счет мать, и та объяснила: акробаты, как и артисты балета, безбородые, будто бы борода мешает при прыжках, видно, несет в себе лишний вес. Борода, как теперь считал Артем, портит человека.
И зачем только мать уговаривала Рыжего, чтобы тот отдал им свою фамилию? Будь он Ковылиным, его бы стали дразнить Ковылью, почти Костыль, к тому же, носи Артем ту же фамилию, все бы думали, как и старушки во дворе, что Рыжий его настоящий отец. Мысль, что другие люди, по незнанию, могли бы считать именно так, обжигала сердце Артема печалью, а фамилия Макаров, напротив, казалась ему счастливой. Ему мечталось, что, когда по всему городу в самом деле развесят афиши его отца, вся школа, наверное, будет подходить к нему, спрашивая, не родственник ли он того самого Макарова, смелого акробата-прыгуна?