— Как вы сюда попали? — услышала она резкий голос.
Приподняв голову, увидела она сверху суровое, чуть-чуть голубеющее небо; неясное солнце лежало на холмах, рядом с ним громоздилась серая масса домишек; услышала стрельбу, прошитую монотонным стуком пулемета. Прямо над собой видела она темное, в суровых морщинах лицо, мохнатые брови, редкую бородку… Узнала военкомбрига Караулова, но не испугалась его, как раньше, а плача, стала рассказывать ему обо всем.
Караулов, не переспрашивая, выслушал подробности смерти Робейко. Лиза рассказала и о Симковой, которая и теперь еще лежит там, у забора; неподвижно было лицо Караулова, только на щеке все бегал какой-то юркий мускул. И когда комбат перебил ее несвязный рассказ коротким донесением, что связь с вокзалом установлена, что там товарищ Горных, чекист, поднял железнодорожников из коммунистической роты и с ними наступает, весь распрямился Караулов и отрывисто скомандовал:
— Данилов, иди в штыки. Теперь разрешаю. Круши их, сукиных сынов. Начинать с левого фланга… Селецкий, бей по улицам пулеметом… Пленных не брать… — Обрадованного и рванувшегося с места Данилова он схватил за руку, удержал на минуту и прошептал ему: — Слышал? Робейко убили… Такого человека!..
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Над бурой далью полей, цепляясь за серые крыши города, медленно и низко проплывали сеющие мелкий дождь, тяжелые, мокрые тихие громады облаков. Гор не видно — туманная сетка дождя закрыла их, и под низким облачным пологом мир мал и тесен, а воздух тепел и насыщен влагой, словно под стеклянной рамой парника, затуманенной матовой пленкой мельчайших водяных капель.
Ветер, медленный, ленивый и капризно меняющий направление, нес из полей в город бодрый запах оттаявшей земли, а из города к полям — шумы, стуки, гудки и благовест. И то и другое всем существом своим воспринимает Константин Петрович Стахов. На песчаном пригорке, где врос в землю одинокий, обветренный камень, стоит этот высокого роста, сутуловатый человек в потертой фуражке министерства народного просвещения, преподаватель словесности в обеих гимназиях города. Он смотрит на знакомые дома и заборы, на церкви, поднимающиеся над городом, и эта надоевшая, в мелочах знакомая картина тихого городка кажется ему призрачной, блеклыми нитками вышитой на старинной полинявшей занавеси.
Кто-то молодой и сильный хочет сорвать ее навсегда, и под ней обнаружатся многоцветные краски новой жизни. Родина в муках и страданиях сбрасывает с себя старую, поблекшую и ставшую тесной одежду, и под ней обнаруживаются яркие пятна невиданного и нового. Не оно ли просвечивает сейчас сквозь дымку дождя алым флагом на здании цирка да красной вывеской аптеки на площади.
А Константину Петровичу вспоминается прошлая жизнь русских людей, проходившая среди этих бурых, туманных полей, в сереньких городишках, в незаметных бесчисленных деревнях. Два десятка лет преподавал Константин Петрович словесность, два десятка лет из года в год перечитывал изящно переплетенные книжки, занимавшие два шкафа в его маленьком кабинете. За революцию поредели сильно их ряды — на мясо, крупу, муку и яйца выменивает их Маргарита Семеновна, женщина, заменяющая ему и жену и прислугу.
Что же, жить нужно… В советскую школу работать он не пошел «принципиально», ремесла не знал, а запасы и сбережения скоро оказались проеденными. Из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год, всю революцию прожил в надежде, что вот-вот падет власть большевиков и вернется старая, настоящая жизнь. С первых же грозных раскатов Октябрьской революции возненавидел он большевиков. Откуда они взялись? Их как будто бы не было в прошлой жизни, вернее — он их не учитывал, они брезжили где-то на самом краю его политического сознания, фанатики и фантазеры. Но вот они стали вдруг непобедимой силой, и весь русский народ, отшвырнув со своего пути вождей других партий, пред которыми преклонялся Константин Петрович, пошел за большевиками. Константин Петрович не мог равнодушно видеть советские вывески и совсем почти не выходил из дому, даже днем не отворял ставней, совсем обрюзг, опустился, стал пить самогонку, мелочно ругался с Маргаритой Семеновной и целыми днями или раскладывал пасьянс, или валялся на диване и перечитывал свою редеющую библиотеку.
Белогвардейский переворот окончательно уничтожил его надежду на возвращение старого строя жизни. Нагляделся он тогда на злоупотребления, воровство и взяточничество, на невежество, глупость и бессмысленную жестокость белого офицерства, а ведь он многих белогвардейцев-офицеров знал мальчиками, они учились у него в гимназии. Белых он жалел и презирал. Это было чувство отца к сыну — пьянице и бездельнику, не оправдавшему возлагавшихся на него надежд. Жизнь людей на земле стала ему казаться чудовищной нелепостью; его посещали мизантропические[4] мечты о гибели всего человечества.