Он передохнул, и румянец вспыхнул на его щеках, как яркое пламя в углях. Он как бы искал слов и не находил, искал слов, чтоб выразить эту мысль, которую вот уже несколько месяцев носил в себе, — это желание свою жизнь, как полено, бросить в огонь революции, лишь бы горел он дольше. Искал он слов, чтобы сказать об этом, но не нашел. И вот как бы упал вспыхнувший в нем пламень, и когда нашел слова, были это другие слова, гаснущие и горькие, как угли в выстывающем горне.
Васильев начал было возражать, но Громов круто прервал его.
— Ну, мамаша твоя, как полагается, всплакнула. Но старик — орел. Все выспрашивал, как, мол, белые и Антанта. По-прежнему он защитник Советов, но и выпивает по-прежнему… И милку твою видел, — с лукавым смешком добавил Громов. — Помнишь, как ехали на фронт, ты ей все письма розовые опускал в каждый ящик? Теперь, верно, не пишешь?
— Разошлись как-то… — краснея, сказал Васильев. — Ну, а она-то что? Верно, замуж вышла?
— Как я там был, так сватал ее подмастер…
— Это какой же? Архипов?
— Не… Новый. Из Питера приехал. Ничего, парень, толковый, хвалят его.
— Ну-ну…
И начался легкий разговор о заводской жизни, о гулянках, на которых веселились вместе, о девушках и ребятах, и приятно было ворошить тот сложный узел человеческих жизней, который завязывает вокруг себя безостановочная работа быстрых заводских машин.
Бывает так: усталый боец не может подняться после отдыха, — стонут ступни, ломит колени… Встать невозможно.
Но в ротах бьют барабаны, вокруг снимают палатки, едкий дым плывет по траве от гаснущих, залитых водою костров, и звонок приказ командира.
Встать надо.
Встаешь, завертываешь ногу в обмотку, берешь винтовку, идешь дальше. Длится поход, размяты опухшие ступни, идешь уже в ногу. Далеко впереди то покажется, то снова скроется за головами и спинами товарищей красное знамя; оттуда взвивается песня, ты подхватываешь ее напев, такой знакомый, много раз слышанный, ее кумачовые слова всегда будят самое лучшее, что есть в душе.
Так и Миндлов. Казалось ему, упадет в первый час, а вот миновал уже день, первый день работы, и только к полночи, сдав Арефьеву готовую программу и досказав ему то, что не умещали рамки официального стиля программы, он вышел во двор. Ветер шел по вершинам тополей, они шелестели, словно прерывисто вздыхая, — так вздыхают от радости. И Миндлов впервые за весь день вспомнил, что произошло с ним сегодня: свидание с женой отодвинулось в далекое будущее. Обида на друга встала перед ним, заслоняя жизнь. Но ни о том, ни о другом он не хотел сейчас думать и направился в синюю тень тополей, туда, где видны огоньки папирос, где слышен смех, шутки и говор. Никому не видимый в темноте, он с облегчением, забыв о себе, погрузился в эту бурную жизнь и с интересом слушал сразу несколько разговоров. Боевые воспоминания, политработа в полку, опасенье за урожай, незамысловатая шутка… Вдруг он услышал твердый, видимо привыкший к выступлениям на собраниях, ласково-насмешливый голос:
— И как это у тебя, товарищ Коваль, все быстро! А ты возьми хотя бы инструмент: ведь он разный, даже для выделки одной вещи. Ну, вот столяр. Сначала топором рубит, обчищает. Потом топор отложил, отмерил до миллиметра точно, отпилил. Видишь, пила — уже другой инструмент. Потом и пилу отложил, рубанком прошел, опять отмерь, разочти. А потом уже самая тонкость — и стамеска, и долото, и все примеряй, отсчитывай. Так и здесь. Сначала топором. Руби по-старому со всего размаху, да так, чтобы щепки летели. И вот оно рухнуло, — срубили. Теперь топор отложи, настало время для других инструментов, потоньше. Дело от войны перешло к хозяйству. От войны — к хозяйству.
Спокойную речь его прервал быстрый украинский говор Коваля:
— Э, товарищ Лобачев, ты не уклоняй в сторону, я ж не спорю, что к хозяйству, но ты же сам трудовой армии. Вот и выходит…
— Мы теперь точно знаем, что из трудовой армии выходит, — вставил слово со стороны дребезжащий, старческий голос, и Миндлов узнал знаменитого комиссара бригады, впоследствии назначенного председателем ревтрибунала армии, а последнее время — по старости и болезни — комиссара эвакопункта, старого большевика Злыднева. — Что ты — трудовая да трудовая! Трудовой дров нарубить, пути очистить, зерно нагрузить — это можно, но металлургического завода военной силой не пустить.
— Правильно, — поддержал Лобачев. — Опять же ты о мужике не забывай. «Если бы не он…» Зачем нам придумывать фантазии? Вот когда восстание подавляли, у них обозначился лозунг: «Да здравствует Ленин и свободная торговля!»
В кучке, слушавшей разговор, засмеялись.