— Не горюй, сынок! — снова привлек он Мишку к себе. — Все хорошо будет, вот посмотришь! Держи, как говорится, хвост морковкой! Или его сейчас пистолетом держать больше с руки? А? Как ты думаешь, сынок? — И, не ожидая ответа, повторил. — Все хорошо будет, надо только потерпеть маленько! Ну, родичи, бывайте! — и громко чмокнул Мишку в голову.
— «Все хорошо будет!» — с сердцем повторила до того молчавшая бабушка, когда за отцом хлопнула дверь. — Уж куда лучше! А ты чего уши развесил? — набросилась она на Мишку, и тот, обидчиво поджав задрожавшие губы, полез на печку.
А еще через несколько дней и тоже утром бабушка внесла в хату большой узел и позвала Мишку.
— Ну-ка, смотри хорошенько, твои это вещи или нет? — строго приказала она, развязывая узел. — Только хорошенько смотри! — погрозила бабушка пальцем. — Не дай бог, проглядишь что, так хоть живой в могилу ложись! Совсем позору тогда не оберешься!
«И чего это она опять, как тогда, ночью, про позор говорит», — наклоняясь над узлом, подумал Мишка и тут же засмеялся от радости: в его новенький, еще ни разу не надеванный полушубок, купленный в «рост», были завернуты подшитые кожей крепкие валенки, из которых Мишка не вылезал всю прошлую зиму. Вот только шапка, заткнутая в валенок, была ему не знакомой. Это он и сказал бабушке.
Та, брезгливо сморщившись, взяла шапку двумя пальцами за тесемку и, держа ее подальше от себя, словно горящую лучину, вынесла в сенцы.
— Ну, чего уставился на меня? — сердито прикрикнула бабушка на Мишку, будто это он сам положил в свои вещи чью-то чужую шапку-ушанку. — Одевайся, возьми дедушкину шапку старую да сбегай до кумы Катерины! Попроси лекарства, она знает какого, а то я совсем занемогла, сама не дойду...
Мишка дважды не заставил себя упрашивать и тут же, накинув на плечи пахнувший лежалой кожей полушубок, с дедушкиной шапкой в руках, был за воротами, с наслаждением вдыхая терпкий, морозный воздух. Под ногами звонко похрустывал ослепительно белый снежок, морозец играл с Мишкиными ушами, небольно покалывая их невидимыми иголками. И вдруг, словно плетью по лицу, его стеганул чей-то злой шепот:
— У-у-у-у, полицайское отродье!
Мишка остановился, в растерянности оглядываясь по сторонам, увидел шапку в руках и неловко натянул ее на голову. Потом снова повел взглядом по выстланной снегом, словно саваном, улице. Он один был здесь — больше никого! «Значит, это сказали про меня? Значит, это я — полицайское отродье? Не-е-е-ет!» — проглотил Мишка рвущийся наружу крик, обхватив себя за горло обеими руками. «Не-е-е-ет! Этого не может быть! Не может быть! Не может быть! Не-е-е-ет! Не-е-е-ет!» — шептали его посиневшие губы, хотя Мишке казалось, что крик его несется над выселками, лесом, над дорогой...
Мишка не разжимал рук, они опустились сами и безжизненно повисли вдоль новенького, в первый раз надетого полушубка.
— Ой! — застонал он, чувствуя, что сейчас упадет, что его не удержат даже валенки, в которых раньше он мог спускаться с самых крутых ледяных горок. И шапку бабушка выбросила, потому что она чужая! Ведь полицаи тоже всех грабят, как фашисты!
Как и когда он пришел домой, был ли у кумы Катерины, принес ли лекарства — не знает, не помнит. Невидящими глазами посмотрел на закопченную, засиженную мухами икону, перед которой почему-то сегодня дрожал малосильный огонек лампады, снял у двери полушубок, тряся ногами, сбросил валенки и молча полез на печку. Старики, переглянувшись, тоже молча проводили его глазами.
Мишка лежал, уставившись неподвижным взглядом в потолок, и не видел ни трещин, паучьими лапами протянувшихся во все стороны, ни черного, расплывчатого пятна от лучины, которую бабушка разрешала ему иногда жечь на печке, ни нацарапанного в уголке месяца и дня, когда Мишка впервые очутился на этой печке.
Раньше Мишка думал, что хуже того, что уже случилось, ничего на свете не может быть. Но, оказывается, пришедшая в деревню война — это было только начало! Война погнала маму вслед за скрывающимся в пыли, тревожно мычащим стадом, пронесла Мишку через лес на спине Пороха, заставила его залезть на бабушкину печку, сунула в валенок чужую шапку... А кто повязал отцу на рукав шубы полицайскую повязку? Тоже война! Но почему же другим она не повязала? Почему она выбрала именно Мишкиного отца и того — пьяного, толстого с винтовкой в красных, волосатых руках? Другим она не повязала! А Мишкиному отцу повязала! Отцу, который чуть сам не сгорел, вытаскивая на пожаре вещи из соседского дома... Которого даже ночью из конюшни не выгонишь, если захромает или перестанет есть пусть даже самая захудалая лошадь... Который никогда ни на мать, ни на Мишку даже голоса не поднял, не то что руку... А теперь вот отец ходит с повязкой полицая на рукаве? Он ворует чужие шапки и приносит их Мишке? А может, на этой шапке кровь ее хозяина — Мишкиного одногодка?