Да вот ещё Вольховский… Тот был мальчик чудаковатый. Он не хотел спать на мягкой постели и с первых же дней в Лицее велел всё мягкое с кровати снять. Он постоянно носил в руках две тяжёлые книги.
— Для упражнения терпения, — говорил он.
Упражнения Вольховского доходили до того, что он читал стихи, засунув в рот два камешка.
— Древний оратор Демосфен, — сообщил он, — поучал, что сие есть лучший способ научиться говорить понятно.
Когда Вольховский однажды отказался надеть шинель, выходя на мороз, Кюхля пришёл в восторг.
— Да это подлинный Суворов! — воскликнул он.
С тех пор Володю Вольховского прозвали «Суворчиком». И никто не удивлялся, когда он садился на стул верхом, лицом к спинке.
— Это он учится сидеть на коне, — объяснял Кюхля, — и несомненно будет великим полководцем.
В «компанию» Жанно входил ещё Ваня Малиновский, сын директора.
Малиновский был старше всех лицейских — ему было уже шестнадцать лет. В Лицее его звали «казаком» за буйный нрав. Он постоянно состоял в ссоре то с Кюхлей, то с Дельвигом, то с Яковлевым. Получая плохую отметку, он усаживался, сердито хлопая доской конторки. В драки он вступал редко, но обижался мгновенно, даже если его случайно толкнули под локоть при разборке шинелей. Впрочем, мирился он так же быстро, как ссорился.
— Ты сегодня в ссоре с Кюхлей? — спрашивал его Жанно.
— С утра помирился, — отвечал Малиновский.
— А с Дельвигом?
— С Дельвигом? Я нынче с ним ещё не ссорился!
— Вот и не ссорься. А то к вечеру придётся вас мирить.
Малиновский начинал смеяться:
— Ах ты, Жанно! Да ты всем приятель!
— Ну, не всем… Но это скучно каждый день бешеных мирить!
Жанно и в самом деле никогда ни с кем не ссорился. Да с ним и поссориться было трудно. Он всегда был спокоен и рассудителен. В бурном лицейском обществе на этого плечистого, крепкого, ясноглазого мальчика смотрели как на судью. Даже неугомонный Кюхля затихал в его присутствии.
— Пущин со всеми в дружбе, — замечал Малиновский.
— Пущин вполне порядочный человек, — подтверждал Дельвиг.
— Жанно — прелесть, — добавлял Пушкин.
Ежедневно после чая в большой зал медлительной, тяжёлой походкой входил директор Малиновский. Гомон утихал, мальчики собирались вокруг директора. Сначала лицейские боялись этого сутулого, насупленного человека. Потом они осмелели. Директор никогда не кричал и не сердился. Он выслушивал любого мальчика и отвечал ему тихо, глядя вдаль, как будто сам с собой беседовал.
— Россия ждёт вас, — говорил он. — Не балованные дети ей надобны, а люди сильные духом и мыслью. Присмотритесь к наукам, коим учат вас в сем заведении…
— Позвольте спросить, — выпалил Кюхельбекер, — являются ли поклоны частью наук?
Директор посмотрел на него внимательно.
— Я знаю ваше мнение о сем предмете, сударь, — сказал он, — но суть не в поклонах, а в том, чтоб, кланяясь ради вежливости, не становиться притом рабом. Ибо раб не может быть гражданином!
На следующий день Корф, посмеиваясь, сказал Кюхле:
— Гордись, директор назвал тебя «сударем»!
— И это всё, что ты заметил? — неожиданно вспыхнул Жанно.
— Я ещё заметил, что говорит он по-французски, как семинарист.
— Он и по-русски-то говорит мудрёно, — рассудительно ответил Жанно, — но суть слов его в том, что мы не должны быть рабами.
— Не понимаю, зачем нам об этом знать, — презрительно промолвил Корф, — уж мы, конечно, не рабы…
— Однако рабами владеем, — возразил Кюхля, — а это ведь почти одно и то же!
Корф, прищурившись, посмотрел сначала на Кюхлю, а потом на Жанно, фыркнул и отошёл в сторону.
— Спасибо, Пущин, за то, что поддержал меня, — горячо сказал Вильгельм, — ты преотличный малый!
…Так и жил Жанно в Лицее среди тридцати мальчиков. И постепенно перестал тосковать по дому. Он не жалел уже об играх, о книгах, о своей детской, о прогулках в Летнем саду.
Гуляя с лицейскими по аллеям Царского Села, под сводом засыпанных снегом ветвей, он увидел в небе комету. Пушкин посмотрел на неё и нахмурился.
— Говорят, это дурной знак, — сказал он.
— Кто знает? — отвечал Жанно. — А может быть, это знак надежды.
ГРОЗА ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА
Настало лето. Те из лицейских, у кого родители жили в Царском Селе, находились в отпуске. Остальные оставались в Лицее и занимались повторением пройденного.
В будний день лицейские сидели в классе и с унылыми лицами бубнили наизусть по-латыни «исключения из второго склонения»: «Итер-тубер-вер-кадавер, цицер-пипер-эт-папавер»… В класс неслышными шагами вошёл Пилецкий и сделал знак Пущину.
— Дядюшка ваш ждёт вас в зале.
Дядя Рябинин ходил по залу, заложив руки за спину. Он едва поздоровался с племянником и сразу же заговорил не по-французски, как обычно, а по-русски:
— Дорогой Жанно, батюшка ваш поручил мне поведать вам новость чрезвычайную! Неприятель вступил в пределы наши!
— Наполеон? — воскликнул Жанно.
— Увы, Наполеон… Враг рода человеческого!
— Что же делать?!
— Вам спокойно и с надеждой оставаться в Лицее. Батюшка ваш назначен командовать флотом гребным на Неве. Более ездить сюда я не буду, ибо сам намереваюсь примкнуть к ополчению. Да благословит вас бог, и прощайте! Да… Скажите Пушкину, что видел я на Невском проспекте дядю его Василия Львовича, каковой также шлёт благословение племяннику и просит его в сей грозный час не расставаться с музами.
— Это стихи сочинять? — удивился Жанно.
— Кажись, так, — сказал дядя Рябинин. Он поцеловал Жанно в лоб и уехал.
Жанно не успел вернуться в класс, как вдали заиграла труба и донёсся топот копыт. По улице соседней Софии проскакал рысью гусарский эскадрон.
Жанно вернулся в класс и шёпотом передал Пушкину новости. Пушкин побледнел и поднял брови.
— Не расставаться с музами? Когда отечеству грозит опасность?
Жанно не успел ответить. Пилецкий поднялся на кафедру и, не сказав ни слова о войне, объявил молитву за царя. Лицеисты встали и с недоуменными лицами прослушали молитву.
Вечером в большом зале царский манифест о войне прочитал сам директор. Затем он сказал несколько слов о том, как терпеливо и достойно должны вести себя лицейские юноши во время войны.
Наполеон шёл на Москву.
Родственники теперь приезжали в Лицей редко. К Кюхле явился его двоюродный брат — офицер. Он был в походной форме и пробыл всего полчаса — его полк уходил на войну. После его отъезда Кюхля вывесил в своей комнате портрет командующего генерала Барклая, который приходился ему дальним родственником. К Пущину дважды приезжала тётка.
К Пушкину никто не приезжал.
По воскресеньям в большом зале Кошанский читал известия о войне. Запинаясь, произносил он непривычные названия белорусских городков: Минск, Витебск, Бобруйск… По приказанию Кошанского Федя Матюшкин находил и отмечал эти места на карте.
Иногда Кошанского заменял Куницын. Лицо у него было ещё более нервным, чем в прошлом году, углы рта дёргались. Он рассказывал про войну, не глядя на карту.
— Каждый из нас, господа, незримо присутствует духом на полях сражений, — говорил он, — ибо у кого из нас нет родичей в войске?..
— У меня кузен в армии, — гордо объявил Кюхельбекер.
Кругом раздались голоса: у кого были на войне братья, у кого отцы, у кого дяди. Один Пушкин потупился — у него не было в войсках ни одного близкого родственника.
Куницын это заметил.
— Не о родственниках говорю я, — сказал он, — а обо всём народе русском. Ибо народ сей есть подлинный герой! Подобно древним римлянам, даст он скорее руку себе отрубить, чем покорится завоевателю. Не печальтесь, Пушкин, а гордитесь тем, что и вы к сему народу принадлежите!