— Видать, плохо тебе живётся, раз на ворованную рыбу потянуло. Эх ты… А коль прознает кто, скажут: "Иван Васильевича сынок ворует!" Со стыда провалюсь, ты об этом подумал, когда брал? Да… Дела…
Есть старинная сказка. Захотел один казак себе шею наесть, посправней телом стать. Украл быка. Потаясь, зарезал и схоронил от людского глаза. Ест вволю мясцо, от пуза ест, а сам боится — всё оглядывается, всё оглядывается от стола, кабы никто в избу не зашёл да не увидал… Так себе шею и открутил насовсем!
Немудрёная присказка, но жизнью проверенная. Хлебушек надо есть заработанный своими руками, и нету его слаще! Неси!
— Отец! — вступилась мачеха. — Ведь, ночь на дворе, замёрзнет. Может быть, завтра сходит опосля школы? Куда он сейчас пойдёт, страшно, и даль такая, не приведи Господи…
— Неси! — отец непреклонно тряхнул головой. — Неси и не оглядывайся, впредь наукой будет, как воровать. В этом дому чужого ещё не ели и не будут есть, пока я живой. А замёрзнешь — туда и дорога, нету в таком деле к тебе жалости. Иди, говорю! Что, жидковат на расправу, рыбачок?
Лучше бы он ударил, чем смотрел с таким укором.
Брёл Сёмка через лес, держа наготове ружьё со взведёнными курками. Тёмные вывортни и пни выбегали на дорогу, и жутко ёкало под ложечкой, палец норовил дёрнуть спуск заряженной тулки.
За день намаялся, а тут надо повторить пройденное. Дрожали от слабости ноги и руки, голодно урчал раздразненный хлебом живот. Гончак Полёт, набегавшись за день, потрусил следом до околицы и вернулся, решив собачьим умом, что ночью охотиться бесполезно.
Когда совал в верши рыбу, сжался весь, испуганно озираясь. Почудились огоньки фонариков у зареченского хутора, опрометью кинулся бежать, не разбирая дороги, падая и задыхаясь от хрипа.
Запнувшись о заструг, упал, и ружьё от удара выпалило, обдав огнём лицо, дробь защёлкала в тальниках острова — мгновенно опомнился. Остыл. Зажёг потухший фонарь. Долго с ужасом смотрел на чёрное ружьё. Пахло порохом.
Всего в вершке от головы выбил заряд во льду пологую лунку. Устало сидел, потерянно глядя на лохматые, зимние звёзды. Прошла обида на отца за его жестокий приказ. Стыдно было вернуться домой, посмотреть ему в глаза.
Шёл не спеша, останавливаясь на отдых, размышляя о себе. Ноги противно дрожали от устали, из-под распахнутой на груди фуфайки валил пар, прохватывал морозец мокрую спину. Щёки нестерпимо горели от стыда. Жить расхотелось, так пакостно и смрадно было на душе.
Завидно отцу, что жизнь он прожил, а чужого не ел. А сына потянуло на чужих карасей. Перед огородами и терниками станицы наломал кучу дров, разжёг большой костёр да так и просидел до утра.
Всё надеялся, что отец спозаранку уйдёт на кормозапарник, где работал зимой, и он не застанет его дома, не натолкнется на грустный взгляд.
Вспомнился разговор с отцом в пасечной сторожке. Отец любил стелить под матрасы свежее сено, отчего в маленькой избёнке на санях никогда не пропадал запах полевого разнотравья, благоухали мёдом не доеденные Сёмкой соты, сонно пели сверчки, и под нарами мышь никак не могла одолеть сухарь.
Отец говорил в темноте, как бы, сам с собой: "…Чтобы разобраться, где добро, а где зло, надо сначала научиться любить и ненавидеть. Покойность души, приспособленчество выхолащивает человека. Ничто уж больше его не волнует, окромя жратвы и своей хибары. Жрать — чтобы жить, и жить — чтобы жрать. И живёт такой человек, думая, что всё — только ему, только для него…"
После восьмилетки Семён подался в геологоразведочный техникум. Математика пугала до озноба, но честолюбие вынудило поломать удочки, разобрать ружьё и приготовиться к экзаменам. Вернуться домой, провалившись, он бы не смог. Поступил.
Вызов на занятия отец читал вслух, не скрывая радости. Многие дружки вернулись домой, не выдержав конкурса, а он поступил. Сам, никого не спросясь и не советуясь ни с кем, даже с отцом.
— Семён? А что это тебя в геологи потянуло, выучился бы на бухгалтера, почёт и уважение в колхозе, сиди себе в тепле, щёлкай костяшками счётов, — хитро сощурился отец на студента.
— Сам виноват, батя, не так воспитал, теперь в бухгалтерах не удержишь. Хочу мир поглядеть, по разным краям побродить.
— Ну, давай, старайся. Учись. Не подведи…
У стола ходила двухлетняя сестра, в мать чернявая и глазастая, бойко лепетала и просилась на колени. Отец подхватил её на руки, пестал, играл, щекотал колючим подбородком, и такая радость светилась на его лице, что Семёна больно и горько кольнула ревность за братишку Витьку, лишённого этого тепла.
Мачеха улыбалась от печки, пекла блины. Бабка незаметно сунула в карман внука свою пенсию, на обзаведение и дорожку. Семён увидел это, но она заговорщически подмигнула и стёрла улыбку на ввалившихся губах сухой ладошкой.
— Хочу я тебе, Сёмка, сказочку на дорожку сказать,
— С удовольствием! — громко крикнул ей на ухо студент, бабка была глуха, застудилась в войну, доставая в Медведице ракушки на еду.
— Сказку тебе много раз сказывала об Иване-царевиче, Сером Волке и Жар-птице, ты иё, поди, назубок заучил. Сказывать уж не стану, а вот, когда девку в жёны будешь выбирать, помни о Жар-птице, и коль ухватишь, крепко держи, никому не доверяй, не отдавай.
Девки ноне пошли с ленцой, приглядись поперва, как она дело делает, добра ли к живности, это верная примета, коль добра — любить будет. Найди работящую да тихую. Обласкай, приодень, любовь, ласку свою дай ей почуять — вырастет царевна красы писаной, горя не будешь ведать. Вот и весь мой сказ…
— Да я ещё не собираюсь жениться, что ты меня сватаешь? — прокричал ей на ухо Семён.
— Соберёшься, куда ты денешься, а я, могёт быть, помру вскорости, кто ж тебе накажет. Коль не доживу, приведи иё на могилку, пусть поглядит. Если кинется травку вокруг обрывать, подправлять бугорок, горе углядишь на иё лице — добрая баба, значит, не промахнулся.
Если нос будет воротить, — знать, не люб ты ей — гони прямо с кладбища взашей, жизню тебе всю испоганит. Вона соседская баба — подштанники мужику брезгует стирать, пелёнки стирает и духи в воду льёт, какая ж тут любовь — каторга для обоих.
Проводили Семёна учиться. Со второго курса у Ковалёва взыграло самолюбие, и стал отличником. Повышенная стипендия, староста группы, гантели, велосекция, изостудия — всюду поспевал.
Незаметно летело время. Принципиальность в большом и малом, всё же, успел привить ему отец. Сокурсник украл у друзей деньги — никому дела нет. Ковалёв сам нашёл вора и набил ему морду.
Пострадали оба. Вора исключили из техникума, а Семёну дали выговор за драку и лишили стипендии. Пришлось зарабатывать на пропитание, разгружая вагоны на станции.
В армии лейтенант, в наказание за разные проступки, заставлял солдат конспектировать целые тома. Младший сержант Ковалёв прорвался к генералу с протестом, — дескать, в наказание конспектировать — самодурство. Лейтенант получил нагоняй, а Семёна загнал на кухню в постоянные наряды, чтобы не распускал язык.
Ох эти правдолюбцы! Чего они лезут не в своё дело. Спокойно жить ведь так просто и сладко. У друга жена загуляла — пристыдил блудницу, забыл, что муж и жена — одна сатана. Дружба врозь.
Пьяный любовник драться лезет, наивный муж нос воротит за наветы на свою половину.
Как жить? Праведником — невозможно. Плюнуть, что ли, на всё да сварить щербу из чужих карасей?
Часто задумывался Ковалёв: "Почему отец был таким?" Всю жизнь ходил в драной телогрейке и сапогах, пропитанных дёгтем, чтобы не отмокали в уличной грязи. А ведь, сидел на золотой жиле, по нынешним временам цены нет этому месту.
С двухсот колхозных пчелосемей смело мог отвезти на рынок десяток молочных фляг мёда, выдав за свои. Имел же пять ульев, кто бы прознал, пойди докажи, откуда накачал! Ведь мог? Мог! А не брал.
Выстроил себе хоромы бригадир колхоза. Лес, кирпич, оцинкованное железо — машинами сваливалось у стройки. Отец тяжело вздыхал да спешил прикурить папироску, стыдясь глянуть в ту сторону.