И вспоминаю Зою.
Жену я называл Верой Ивановной даже в медовый месяц. Она выходила за подающего надежды учёного и, как считает, не прогадала. Она вообще практичная, на рынке с жаром торгуется, пока не скидывает цену вдвое. В такие моменты я краснею, но она словно не замечает: «Вот, Гоша, посмотри, какую свежую землянику купила, и совсем недорого!» Полвека я — Гоша, она — Вера Ивановна! Она в курсе всех сплетен, всех факультетских интриг. «Гоша, поддержи такого-то, проголосуй за такого-то…» Это называется помогать в карьере, удерживаться в топком кафедральном болоте. А экзамены! «Георгий, — в этом случае она зовёт меня полным именем, — возьми такого-то абитуриента, Пётр Петрович говорит — умный мальчик, не потому что его племянник, не подумай…» И приходят племянники, внуки. «Скоро и нашим поступать», — вздыхает Вера Ивановна. Она уверена, что положила жизнь на алтарь семьи, принесла себя в жертву детям. Может, она права? А может, дело в том, что мы не любили друг друга? Просто пришла пора, и она выбрала мужа, как землянику на базаре.
В юбилей мне звонят однокашники. «Надо бы встретиться», — вздыхают они. Но в нашем городе всегда дождь, который каждый пережидает под своим зонтиком. Одинокие, затерянные в людском муравейнике…
Незаметно я опять засыпаю. И вижу выпускной бал, улыбающихся учителей и своего соперника, танцующего с Зоей. У Шпака бычья шея и лошадиное лицо. Когда его вызывали к доске, он подхихикивал так, что прыгал подбородок. Способностями Шпак не блистал, его еле аттестовали, чему были безмерно рады. А спустя много лет мы стояли в автомобильной «пробке». «Помнишь историка? — опустил он боковое стекло. — Ну, который говорил, что историк не тот, кто знает много историй, а математик — кто умеет считать? Умер». Шпак раздался, в нём появилось что-то от бегемота. «Бедствовал старик: убогие похороны, нищенский гроб…» Лошадиное лицо вытянулось. И я понял, что у Шпака от бегемота — толстая кожа. «А ты, значит, учёный… Доволен?» Я неопределённо махнул. «А я — в банке, поближе к деньгам…» И, отвернувшись, хихикнул, точно его снова вызвали к доске.
Будит меня жена. «Много куришь», — вытряхивает она пепельницу. И вместе со свёртками выкладывает новости. В окно сонно бьётся муха, и новости кажутся мне такими же, как её жужжание.
— Брусов, на процедуры! — заглянув в дверь, выручает меня сосед. А когда жена уходит, подмигивает: — Беда в том, что мы давно смотрим на ровесниц, как на своих матерей. — Я киваю. — А современные женщины? Они же стервы, и гордятся этим!
— И судят обо всём.
— Потому что без ума от себя. А по-моему, все эти напористые дамочки с «мобильными» за рулём — просто чокнутые!
— Духовный трансвестизм: женщины живут мужскими интересами, мужчины — женскими…
Так мы и сидим до вечера, как две жабы.
А вечером приходит дочь. У меня трое детей. Сыновья пошли по стопам отца, в лабораториях они на хорошем счету, старательные, но таланта Бог не дал. Они давно живут отдельно, с матерью ежедневно перезваниваются, а со мной не находят общего языка, даже когда молчат.
У меня был одарённый студент — изредка встречаются такие яркие звёзды, если быстро не гаснут. Раз застал его в аудитории обхватившим руками голову.
Спрашиваю:
— О чём задумался?
Вздрогнул.
— О том, что человек не тождественен себе.
— Это почему?
— А потому, что наше «я» не есть «я». Для себя я иной, чем для других. — И вдруг испуганно: — А может, меня и вовсе нет?
— Кто же тогда рассуждает?
Рассмеялся широко, по-мальчишески:
— И чем больше рассуждает, тем меньше знает.
Место в аспирантуре было одно, а старший как раз на диплом вышел. Вера Ивановна всю ночь меня ломала.
А студента я потом избегал. По слухам, он стал священником. Может, и к лучшему? Религия — не физика, глядишь, жить научит. И умирать.
Таня живёт с нами. Она уже побывала замужем. За проходимцем, который думал, что отхватил профессорскую дочь. А когда исчерпал все мои немногочисленные связи, ушёл. Дети взрослеют быстрее, чем мы стареем. После развода Таня зачастила в мой кабинет. С матерью они не ладят, подруг у неё нет, а со мной, вот, делится. Она рисует, музицирует, рассылает в журналы стихи. А когда приходит отказ, рыдает.
— Папа, какую пошлость печатают!
— Что ты хочешь, дорогая, — глажу я её голову с уже наметившейся сединой, — в нашем-то кругу, как в футболе, работают больше локтями, а уж в искусстве, где всё субъективно… Погрубее надо быть, а ты тонкая, впечатлительная…