Выбрать главу

Сёстры обрадовались, скинув, казалось, полстолетия, оживились, как засохший кактус после нечаянного дождя.

— А чтобы с пустыми руками не возвращаться, — умасливали они смерть, — возьми хоть собаку.

— Не могу, — отказалась та, — у собаки — собачья смерть.

И напоследок сообщила, когда вернётся.

Этим она повернула время вспять, ведь для тех, кто знает час своей смерти, время начинает обратный отсчёт. Теперь оно не ползло улиткой, как это было от рождения, но неслось стремительно, как бегун на финише. Толкая в спину, оно заставляло жадно скалиться вслед упущенному дню, а вместо стакана вина выпивать два.

И старухи изменились. Перевернув время, смерть перевернула их жизнь. В обратном измерении старшая из сестёр оказалась младшей, вскрылись старые обиды, и они на краю могилы стали сводить счёты.

Кончилось тем, что, переругавшись, они стали кликать смерть…

— Незнание своего часа делает нас бессмертными, — подвёл черту Пыкин и принялся раскуривать трубку.

— Смерть изменяет масштабы, — откликнулся Кондратов, — тиран, при жизни огромный, в гробу — как детская кукла.

— Тираны умирают, когда изменяют себе, — вновь оживился Пыкин, из которого истории сыпались, как горох.

И поведал

СЛУЧАЙ С ЦАРЁМ

Однажды царя поразила странная болезнь, от которой чесались пятки, а в сердце рождалось милосердие. «Лучше иметь твёрдый шанкр, чем мягкий характер», — вздыхал царь, пока со всех концов света ему на помощь спешили лекари. Они разбирали по косточкам августейший организм и совещались так долго, что в бородах завелась паутина. Взвесив на аптекарских весах «за» и «против», они натолкли в ступке кости летучей мыши, настояли их на бульоне из молодого поросёнка, сваренного в моче старой свиньи, покрошили туда листочки старинных рецептов и прописали царю пить этот отвар в час по чайной ложке.

Шло время, но лекарство не действовало. «Пейте, пейте, — успокаивали царя знахари, опасаясь за свои головы, — сразу только топор помогает». «Уж конечно, — думал в ответ царь, — и вода станет чудодейственной, если тянуть по глотку».

Микстура была как горчичное зерно, разведённое в уксусе, и царь заедал её грецкими орехами. Он сгрызал их целые горы, ломал о них зубы и всё больше зверел. Когда он съел уже всех летучих мышей своего царства, то клацал вставной челюстью и колол орехи, топая ногами. От этого у него перестали чесаться пятки, зато стали чесаться руки. В ярости он приказал казнить лекарей, а заодно и поваров, готовивших ему отвратительное зелье.

И тут заметил, что выздоровел.

— Не знаешь, где найдёшь… — постучал об стол трубкой Пыкин. — Дух Божий дышит, где хочет.

— Он дышит, где вера с горчичное зерно, — улыбнулся Кондратов. — Врачи знали, что болезнь неизлечима, но внушили царю веру и победили его смерть ценой собственной жизни…

СТРАНИЦЫ, ОТНОСЯЩИЕСЯ К СТРАСТНОЙ НЕДЕЛЕ

Город — это кроссворд, в котором по горизонтали начертаны улицы, а по вертикали окна. Какую шараду загадает их пересечение? На каком перекрестке судьба уколет шипом розы, а на каком — иглой наркомана? Адам пережидал дождь в пивном подвале «У ворот небытия», наблюдая через окно за ногами прохожих, лиц которых не видел. «Семья для человека, что кегельбан для безруких», — повторял он, вспоминая построенный отцом мир, где ему не нашлось места.

Заедая горечь мыслей солёными сухариками, Адам не заметил, как разоткровенничался с незнакомцем в чёрном плаще.

— Фон Лемке, — представился тот, приподняв шляпу, которая дыбилась, как на рогах.

— Вы что же, из немцев? — покосился Адам на раздвоенный, как копыто, подбородок.

— Скорее еврей, — устало отмахнулся тот, и его нос стал горбиться, как старуха, собирающая рассыпанные монеты. — А у вас, вижу, в семье нелады?

Через сложенные ладони он упёр подбородок на кривую, суковатую трость.

Адам не удивился его проницательности. Отхлебнув пива, он рассказал про отца, которому образы были важнее людей. Адам считал отца эгоистом и, хотя мог вернуться, понимал, что дом, как и рай, — это не стены, а сердца, что изгнанные оттуда обречены на одиночество даже на переполненных стадионах.

Фон Лемке рассеянно кивал, опасаясь обнаружить скуку, а в конце развёл руками.

— Да вы, голубчик, бунтарь! — причмокивая жирными губами, выдавил он и, уставившись на адамово яблоко, рассказал

ЛЕГЕНДУ О БУНТАРЕ

Жил такой среди московских студентов, гудящих, как шершни в улье. Он призывал выбраться из болота морали, сбросив оковы цивилизации. «Если бы мир был прекрасен, не было бы ни коммунизма, ни фашизма, — учил он, — на пустом месте и прыщ не вскочит!» Сухой, как палка, он ходил в наглухо застёгнутом френче, пуговицы которого блестели, как глаза влюблённого, а после университета отказался от кафедры. «Мир ловил меня, да не поймал», — напевал он сквозь зубы. Он призывал освободиться от государства, политики, права, от здравого смысла, языка и логики. С возрастом бунтарь стал прикладываться к рюмке, после третьей его несло, и он уже требовал освободиться от свободы. «Это высшая форма отречения», — бормотал он, уставившись в зеркало.