С ним не спорили: в каждом мужчине, как птица в скворечнике, проглядывает женоненавистник.
В тот день Емельян вернулся домой, как обычно — минута в минуту, перекрестившись, утопил звонок, но жена открыла не сразу. «Голоден, как стая волков!» — бросил он с порога, отправляя зонтик на вешалку. Жена промолчала. Всё было, как всегда. Он вёл себя, как уставший охотник, позволяя себе расслабиться и слегка капризничать. Переодевшись в халат, рассеянно топтался у зеркала, по привычке оставляя в нём глаза, и беспорядочно хватал руками воздух, будто всё ещё ловил преступников.
— И что дальше? — не выдержала жена.
Он посмотрел, как смотрят дети. Она сделала ход первой, и это была маленькая победа. Наивно выпятив губы, Емельян держал паузу ровно столько, чтобы не выдать себя, потом у него промелькнуло недоумение, будто он только что заметил сбившуюся набок прическу, заплаканные глаза и синяки от оплывшей туши.
— Думаешь оставаться под одной крышей? — покрылась жена пятнами. — Я развожусь!
Он стал серьёзен, тронув лоб, угрюмо пробормотал:
— Что произошло?
Жена обомлела. Она ожидала чего угодно: криков, оскорблений, раскаяния. Но не этого. И теперь была не в силах даже зарыдать.
— Что произошло? — повторил Емельян.
Тревога в его голосе уже смешивалась с раздражением. Жена проглотила язык: её заставляли рыться в грязном белье, краснея за чужие грехи.
— Ты ещё издеваешься… — всхлипнула она. — Это гадко, гадко!
«У разврата двускатная крыша, и с каждой стороны — зверь, — часто вздыхал Емельян, — когда изменяют тебе — душит злоба, когда изменяешь ты — изводит вина».
Но теперь лишь присвистнул, будто собирался выплюнуть зубы:
— Послушай, я устал разгадывать шарады.
И, сдвинув брови, прошёл на кухню.
Отсчитывая нокдаун, глухо пробили часы. Но противник не выкинул полотенце. Это на ринге дерутся до первой крови, в семье — до последней.
— Не делай из меня сумасшедшую! — взвизгнула жена, прошмыгнув за ним тенью. — Ты был у женщины!
— Ах, вот оно что… — отмахнулся он.
Ему хотелось добавить колкость, но он боялся перегнуть палку.
С месяц они не разговаривали.
— Послушай, твоя ложь жестока, — попробовала она зайти с другой стороны.
— А твои выдумки? — вбил он осиновый кол.
И опять замолчали. А ещё через месяц её прорвало. Полетели кастрюли, упрёки. «Лучше гореть со стыда, чем в аду!» — вырывала она признания, будто тетрадный лист.
Он хмурился и рекомендовал психиатра.
Семейная жизнь, как пригорелая сковородка, — новый обед на ней не приготовишь, а старый — не отскребёшь. Емельян держался за свою обеими руками, потому что, как чёрт ладана, боялся перемен. «Где найти спутника, — крутил он кольцо на безымянном пальце, — когда каждый бредёт в свою степь». Молодые возражали, отстаивая свою молодость, а кто постарше соглашался: жизнь не кулич в песочнице — по алюминиевой форме не сложишь.
И всё шло своим чередом: от криков лопались перепонки, по столу барабанили кулаки. Волна за волною, угрозы сменяли мольбы — Емельян разводил руками и был не жёстче обстоятельств.
Неприятности, как ноги, в одиночку не ходят — на службе Рогов столкнулся с крепким орешком. Епифан Лиховерт был из тех, кто не признается даже на Страшном Суде. Правды из него клещами не вытянешь, он и в аду бы вертелся, как юла. На допросах Епифан запирался на десять замков и прятался в ракушку, как устрица. «Ошибочка вышла, гражданин начальник, — твердил он, состроив на лице обиду. — Я требую доказательств». Помощник Рогова схватил его за руку, когда он вынимал нож из спины последнего свидетеля, и теперь слово законника шло против слова бандита. Помощник бился и так и сяк, по чётным числам превращаясь в добряка, по нечётным — в злодея.
— Молодость, как кошелёк, — подражая Емельяну, пробовал он говорить по душам, — обещает много, а тощает с каждой тратой.
— А желания, как шагреневая кожа, — с кислой миной поддакивал Епифан, — исполняясь, сжимаются.
У него за плечами был университет, и культура сидела на нём, как рубашка. Но — задом наперёд. Словно акула, он мог одновременно и есть, и гадить, ему было море по колено, и слова отскакивали от него, как от стенки горох.
— Ты же знаешь правду, — опустил руки помощник.
— Правда — то, во что веришь, — утирая с глаз божью росу, скалился Лиховерт. — А веришь — во что хочется.
И смотрел глазами зверя.
По воскресеньям арестантов собирали во дворе. Оставив заточки на свободе, они кривили губы, высовывая острые, как бритва, языки.