— Вечная жизнь, как трава, — вразумлял их тюремный батюшка, — овцы вкусят её, а волки останутся не солоно хлебавши!
— Зато земная — как мясо, — огрызался Лиховерт, — и мы её не соло, но — хлебавши…
Подслащать такому пилюлю — всё равно, что стерилизовать шприц перед смертельной инъекцией. Его совесть не ведала мук, а душа оказалась за решёткой прежде тела.
Срок истекал, а Лиховерт всё не кололся.
И тогда к нему в камеру спустился «Шопенгауэр».
При разговоре Епифан крутил кукиш в кармане и щёлкал зубами, как загнанная в угол крыса.
— Мне скрывать нечего — грех за версту пахнет, — упирался он, отставив табурет.
По его худой шее насосом елозил кадык, поднимая из глубин слова, которые он швырял в лицо следователя. Но слова не оставляли шрамов, иссечённое их ливнем, лицо было непроницаемым, как скала.
— Логика ничего не стоит, — рассеянно кивал «Шопенгауэр». — Убеждают не аргументы, а личности.
Он говорил медленно, будто читал лекцию нерадивому ученику.
— Любой поступок предопределяется волей, одному на роду написано быть бутылкой, другому — штопором.
Вынув руки из карманов, Лиховерт стал грызть заусенцы. Очередная порция оправданий, поднявшись, застряла у него в горле.
— Что это? — подозрительно косясь, указал он на листок, торчащий у Емельяна из нагрудного кармана.
— Твоё признание, — безразлично зевнул Рогов, выложив бумагу на стол. — Чтобы не терять времени, я изложил своими словами.
Лиховерт поёжился. Он ждал ловушек, которые, принюхиваясь, как лиса, научился обходить за версту, а с ним играли в открытую.
— Дело ведь не в словах, — сосредоточившись на его переносице, гнул своё Рогов, — один навязывает волю другому, когда его желание победить сильнее.
Ни злорадства, ни превосходства — его речь выражала лишь чистую волю, делающую будущее таким же необратимым, как и прошлое.
— Это как в картах: король бьёт валета.
Лиховерт тупо уставился на холёные ногти. Слова заражали безысходностью, которую он подхватывал, как насморк.
— Твоя взяла, — пробормотал он через час, подписывая признание.
А дома Емельян стоял насмерть, отбив все приступы, и самые опасные — на рассвете.
«Что же, прикажешь мне глазам не верить?» — уже с сомнением шептала жена.
Но он не поддавался на жалость. Его сердце было из кремня, который не сточить ни угрозам, ни состраданию. Из кухни переходили в комнаты, от осады — в наступление, но он выстоял и под огнём, и в рукопашной. «Я сегодня была там, — раз призналась жена, — хозяин встретил меня, как безумную…»
Рогов был не из тех, кто дважды наступает на грабли. Выслушав его исповедь, сослуживец долго смеялся, отказываясь заметать чужие следы. «Ложь во спасение свята, как правда», — уламывал Емельян, покрываясь потом.
И, в конце концов, тот сдался, взяв грех на душу.
Время ходит кругами, и Емельян был уверен, что жена мечтает снова сверять его по семейным ужинам. «Присядь на дорожку — и не будешь ей рад», — учил он её, предлагая семь раз отмерить, прежде чем ударить палец о палец. Он полагал, что жизнь течёт по руслу привычек, которое не сдвинуть ни на йоту: в первой половине оно наводняется, во второй — мелеет.
И оказался прав. «Значит, мне привиделось», — однажды приняла она его игру. Извинения давались ей нелегко: язык заплетался, но она твёрдо держалась сочинённой для неё легенды.
«Измена, как придорожный камень: вблизи — валун, а оглянёшься — деталь пейзажа», — подумал Емельян.
И, великодушно шагнув навстречу, обнял её своими длинными руками, показавшимися обоим чужими.
Роговы до сих пор делят стол и постель. Он по-прежнему изменяет, она, следуя его рецепту, закрывает глаза. В своей добровольной слепоте она почти счастлива и только иногда плачет.
«Волей можно добиться чего угодно, — сквозь слёзы захлопывает она копилку его афоризмов, — только не любви».
Отца Витька лишился ещё в малолетстве. «Завербовался на север скважины бурить, — рассказывала мать, разглаживая Витькины вихры, — там и сгинул». Витька косился на её худое, постаревшее лицо, на скупые, неискренние слёзы. А повзрослев, узнал про пьянство, ежедневную грызню, принудительное лечение, которое она устроила отцу, и про сожаление, что из тюрьмы шлют скудные алименты. Витька думал навестить отца, но не успел. Читая извещение о смерти, он представлял убогие, казённые похороны и ехать за тридевять земель на могилу с наспех сколоченным крестом не захотел.
Школу Витька закончил с грехом пополам. А после выпускного вечера, на котором он выделялся залоснившимся отцовским пиджаком с подвёрнутыми рукавами, мать сбила машина. За шаткой оградой на далёком загородном кладбище Витька размазывал кулаком слёзы, а потом возвращался в неуютную, разросшуюся от одиночества квартиру. И получив повестку в армию, был рад.