«С крысой…» — беззвучно прошептал Рвинчев.
Густо падал снег, в крохотную кухню ползли сумерки. Чтобы не упасть, Рвинчев вцепился в дверную ручку, застыл, глядя на кипящую воду. Он вспоминал отца, который топорщил усы и, зажав его шею коленями, шлепал ладонью по ягодицам: «Лучше я накажу, чем Бог». И Спиридону казалось, что тогда в его детских слезах не было злости, а обиды тонули в безграничной любви.
«А когда нет любви, — думал он, механически помешивая пустую воду, — остаётся одно…»
Годы, как зубы, собираются всю жизнь, а сыплются в одночасье. Рвинчев засыпал лапшу в кастрюлю, подождал, пока сварится, и налил в тарелку. Не вставая из-за узкого стола, протянул руку за ложкой и, зачерпнув лапши, стал на неё дуть. «У каждого своя цикута, — думал он, — но не каждый её распробует». Уставившись в угол, он уже видел, что жизнь уместилась в мгновенье, и это последнее мгновенье надо запечатлеть в памяти, чтобы предъявить высшему судье. «Ты принёс в жертву Сына, а я — себя ради сына, — скажет он, — и мы оба сделали это во имя любви!» Рвинчеву стало легко и спокойно, он больше не чувствовал себя спицей чужого колеса. Он уже поднёс, было, ложку ко рту, но вдруг подумал, что делает из Алёши убийцу. «Вырастет, не простит себе», — испугав канарейку, закричал он, отодвигая тарелку.
Раз голодала собака: скулила, жаловалась Богу. Было время обеда, Господь порылся в бороде и бросил ей кость. Но человек перехватил. С тех пор и пошла наша собачья доля.
Рвинчев вылил похлебку в раковину.
«Мир стоит не на том, что случилось, а на том, чего удалось избежать», — обжигая пальцы горячей струей, мыл он тарелку.
И вдруг увидел в ней своё отражение.
«Брось, — ухмылялось оно, — про крысу долго не помнят».
Страшно качались занавески, Рвинчев боялся выйти на кухню и выплеснуть кастрюлю. Он лежал, скрещивая в темноте брови, и пересчитывал свои сорок два года.
Раздался звонок. Алёша бросился открывать. Рвинчев вздрогнул, и, проснувшись, стал судорожно ощупывать диван. «Слава богу! — прошептал он, придя в себя. — Слава богу!» От животной радости закружилось голова, и он мелко перекрестился. В коридоре вспыхнул свет. Раздвинув паутину в ушах, Рвинчев прислушался к шёпоту и частым поцелуям. В прихожей было тесно, и жена, опустив сумки на пол, загородила проход. Рвинчев перешагнул через них, притворив кухонную дверь, глубоко вздохнул. Обжигаясь каплями, он высыпал в кипяток суп, побросал мороженых овощей и, словно алхимик, стал колдовать над мутным, дымившимся отваром.
Джон Уильямс опаздывал на работу. Третий раз за месяц. «Вышвырнут», — с ужасом думал он, вспоминая про невыплаченную страховку и рождественские каникулы, которые жена с детьми собирались провести на побережье.
— Уильямс? — выросли перед ним двое в плащах.
Тот, что пониже, сунул жетон.
— Проедем в контору, — скороговоркой выпалил другой, подталкивая к припаркованному «форду».
Уильямс остолбенел:
— Меня ждёт работа…
— Не волнуйся, уладим.
Дорогой молчали. Стиснутый по бокам, Уильямс держал руки на коленях и дышал в затылок шофёру.
— Меня в чём-то обвиняют? — решился он, когда машина подъехала к серому зданию.
— Тебе объяснят.
Тот, что повыше, шёл первым, открывая двери носком ботинка, и Уильямс едва поспевал в захлопывающуюся щель. В кабинете без вывески их ждал толстый мужчина в тёмных очках и канареечном галстуке.
— Грэм Фостер, — протянул он из-за стола ладонь такую широкую, что в ней мог бы уместиться младенец. И уткнулся в бумагу. — Что-то не могу найти, — сняв очки, пробегал он карандашом, — Уильям Джонс, Уильям Джонс…
— Джон Уильямс, — поправил тот, что пониже.
Толстяк сразу поставил галку:
— Столько народа за день…
Улыбка сделала его лицо шире, и у Джона отлегло от сердца. В конце концов, он в Америке, его защищает закон, а со стены косится избранный им президент.
— Видите ли, Уильямс, — вертел очки Фостер, закинув ногу на ногу, — наша обязанность — защищать общество, а для этого его надо постоянно изучать. Особенно после одиннадцатого сентября, когда от всех, как никогда, требуется бдительность… — Он бросил очки на стол. — Конечно, для этого есть закрытые опросы, однако нам нужны исследования серьёзнее…
Заложив руки за голову, толстяк стал раскачиваться на стуле.
— Терроризм — страшная угроза, вы согласны, Уильямс?