Выбрать главу

Да никак я не смотрю. В этом свете вообще нельзя понять, как кто смотрит. Глаза блестят, как осколки и все. Хочется ей, чтобы на нее так смотрели. Карнавально, ага.

— Я смотрю не на тебя. Очень интересно как раз.

— Сквозь меня? — подхватила Юлька. — Ну ладно. Так вот, я не смогла доесть пирожное во «Флориане» и захотела покормить голубей. Ясно, что я нарочно его не доела. А меня за это, представляешь, чуть не оштрафовали. В Венеции ты не имеешь права кормить голубей чем попало. Я, кстати, знала что кормить нельзя и штрафуют. Мне стало интересно что он сделает. А вообще, нужно купить специальный корм. А в него добавляют какую-то противозачаточную гадость — чтоб не размножались. Но кто-то все равно размножается, а кто-то дохнет.

Что же он сделал, интересно? А нам не интересно:

— На то и Венеция. Коварство и любовь. Тебе продают корм для птичек, а ты их травишь. Умиляясь и на собственные средства.

— Как морских свинок! — хитро прищурилась она. — Сашка, знаешь, странно, что ты уже взрослый. И я тоже. Взрослая. Свинка.

— Ага. Кстати, этих не отравили. Этих задавила толпа своих же. Взрослых.

— Пошли отсюда.

— Лучше поплыли.

— Нет, не надо.

— Нога разболелась.

— Врешь!

Замок на гондоле был еще смешнее, чем на съемной тележке.

— У тебя шпилька есть?

— И подвязки тоже нет. Ладно, на.

Она протянула мне большую канцелярскую скрепку.

— Откуда?

— Листочки скрепляла. Скачала инфу из интернета. Я ведь была здесь всего один лишь только раз. Да и то в угаре.

— Тогда считай до десяти.

Амбарный замок раскрылся на счете «семь». Гoндола была как галоша сверху черная, а внутри красная. И защищала от сырости.

— Предел падения, — констатировал я. — Воровать галоши из парадного это предел падения. Лезь под чехол, а то заметут. Ляжем на дно. Отнесет подальше, потом будем грести.

Юлька словно и не слышала, внимательно и восторженно смотрела на берег. Ну ладно, тогда и меня это тоже не слишком волнует.

Хорошо заглядывать в освещенные окна с воды. Дворцы ожили, дневные мертвые духи обрели плоть. Они наполняли влажный венецианский воздух электричеством и не желали спать. Казалось даже, что эта жизнь выходит за рамки окон и происходит уже на большой венецианской сцене, не разбирая земли и воды. Какое-то смешение слоев времени, пространства и фантастики.

В этом городе, бросавшем вызов здравому смыслу, было возможно все.

— Правда грустно, что мы никогда не попадем в их жизнь? — Юлька неотрывно смотрела на удаляющиеся высокие светлые окна, на силуэты в них.

— Зато они уже попали в нашу.

Разлагающаяся канальная вода, приправленная тиной, слизью и мочoй, отстала. Запахи соли и йода сгустились, как в ингаляции. Признаки сухопутной жизни окончательно прекратились, когда звукоряд суши сменился морским. Еще доносились сквозь влажную вату воздуха то обрывок музыки, то обрывок голоса, но вокруг уже происходила другая реальность, зыбкая, ненадежная, обманная. Всплески волн только подчеркивали ту особенную тишину моря, которой не нужно безмолвие, но которая цельна и абсолютна своей обволакивающей силой.

Мы молча передавали друг другу пластиковую фляжку двенадцатилетнего «Glenfiddich». На этикетке было написано «Made without compromise». Это тоже согревало.

— А мне всегда были противны компромиссы, — сказала Юлька с истовой пьяной верой в произносимое. — Чем больше я на них ходила, тем было противнее. А чтобы избавиться от опротивевшего компромисса, каждый раз приходилось выбирать — идти на еще больший или удавиться.

Знакомо.

— И что ты выбирала?

— Удавливала партнера по предыдущему компромиссу.

Единственное весло оказалось слишком большим. Грести, как на каноэ, не получалось. А днем было слишком много впечатлений, чтобы запомнить как им орудуют. Нас медленно относило вглубь лагуны. А нам было на это наплевать.

Мы пели итальянские песни на русском языке. И русские песни на итальянском: «Уно уно уно уно моменто… сакраменто!» Потом Юлька кабацким цыганским голосом спела «Поедем, красотка, кататься… ты помнишь, изменщик коварный, как я доверяла тебе…» Нижние ноты у нее были как в духах сладкие, тяжелые и зовуще. Потом я решил спеть Юльке «А-Тикву», но понял, что не знаю слов. Тогда я отбил мелодию веслом по заливу, причем стоя — гимн все-таки. Юлька тоже встала из солидарности и уважения, только все время хваталась за меня, и мы раскачивали лодку, то есть, гондолу. Но так раскачать ее, как раскачали мы самих себя, нам, к счастью, не удалось.

Зато появился маяк, и я обрадовался ему простой и теплой сухопутной радостью.

— Мигдаль-ор, — зачем-то обозначил я его на иврите. — Башня света. Мигдаль — башня. Ор — свет. Смотри, видишь?

— Ор — свет? — резко спросила Юлька.

Я кивнул. Не надо было мне это говорить.

— Значит Ора — это Света!

— В каком-то смысле.

Я представил, как бросаю Орку и мне стало страшно. Или противно. Чувство было незнакомое, но крайне тошное. Как это она только что говорила? «Приходится выбирать — идти на еще больший компромисс или удавиться».

Собственная жалкость, которую ощущаешь, качаясь в узкой пригоршне гондолы, пронзает внезапно и наповал. Настоящее не имело будущего. А будущее не имело прошлого.

— Смотри, туман наплывает, — каким-то странным голосом сказала Юлька, — теперь уже совсем будет неясно ничего. Ни места, ни времени. Где мы, ты знаешь?

— Не очень.

— Вот, все приблизительно, неточно. Сколько еще до рассвета? Какой сейчас год?

— С годом все просто. А вот какой сейчас век — сомневаюсь. Формально еще двадцатый. Но все уже считают, что двадцать первый. Рубеж, короче.

Молт убывал, добавляя словам вес, а фразам обетоны.

— Рубеж, — с готовностью эха откликнулась она, — да… Одно я знаю наверняка — мы с тобой сейчас вдвоем.

— Или втроем.

— Ты поэтому угнал лодку? Давай хоть помянем ее, что ли…

Мы молча помянули Светку всем, что у нас осталось. Пустая тара улетела за борт. Туман был похож на перерастянутую ткань — рвался, расползался, наслаивался. Вообще, жил какой-то своей активной мутной жизнью.

— Надо было вложить записку, — сказала Юлька.

— Какую? «Светка — дура» или «с дырочкой в левом боку»?

— Светка — не дура, — задумчиво произнесла она. — Может, она из нас самая умная, тебе не казалось? Никогда не казалось за эти годы? Не могло не казаться!

— А тебе что, часто казалось? У тебя, вроде, жизнь удалась?

— Нет, ты не понял! — занервничала отчего-то Юлька. — При чем тут… Удалась, не удалась… Ты разве не чувствуешь, что жизнь… слишком важная штука, чтобы давать ее прерывать внешним обстоятельствам? Обними меня!

Я замешкался, и она успела сказать:

— Тогда убей!

Я посмотрел в ее ждущие бесстыжие глаза, вернее даже глаз, потому что на второй падала тень. Конечно, она шутила. Она бы не шутила так, зная, что именно это я мечтал сделать девять лет тому как. И восемь. И семь. И вообще запретил себе вспоминать, что хочу этого совсем, может быть, недавно — всего несколько лет…

— Дууууура, — прорычал я ласково, со второго раза, потому что перехватило все-таки горло, полоснула по нему сушь, — я тебя не убью. Я знаешь что? — шептал я, словно лепя ее тело из глины, — я просто не поеду с тобой в твою блядскую Америку. Не поеду, не поеду…

— …поедешь, поедешь… — задыхалась она, — еще как поедешь…скотина… да, еще… еще… еще как поедешь!!!

И не было ни гондольера на корме, ни Бога в темных небесах, ни нежности в наших взрослых душах. Кажется, я хотел пробить хуем днище гондолы, чтобы мы слились, смешались в венeцианской воде со своими, преследующими нас, семнадцатилетними отражениями. И русалкой в мелкой воде по имени Света…