– Завтра уже обратно? И Москвы-то не видели.
– Получим обмундирование и поедем.
– И сапоги получите? – это, конечно, девчонка спросила, в самое больное место ударила.
Он посмотрел на нее с сожалением и не ответил.
– Молодая еще, глупая, – сказала мать и засмеялась: – Сам-то откуда?
Ему захотелось рассказать о себе, о матери, о сестренке, об отце, который на фронте. Но он рассказал почему-то только о домике с балкончиком. Когда Игорь был маленький, они часто гуляли с отцом у них по городку, а у пруда стоял аккуратный такой домик с балкончиком и цветными стеклами, и отец всегда говорил, вот, мол, когда будут деньги, мы купим этот домик. А его, наверно, и продавать-то никто не собирался.
– А деньги откуда будут?
– Он говорил, выиграем или, мол, поеду в Арктику, на зимовку, заработаю. А домик-то, наверно бы, и не продали.
– Значит, как бы мечта.
Он посмотрел на нее и не то чтобы подумал, но почувствовал, что еще вспомнит этот вечер, эту полутемную комнату с освещенным столом – где-то в землянке, в шатающейся теплушке, и даже там, где он, мужественный и сильный, вымахнет по сигналу за бруствер и прыжками двинется вперед, громко крича и не слыша собственного крика.
Саманин отодвинул чашку, не спрашивая разрешения, закурил и только собрался продолжать беседу, как хлопнула дверь и вошел, щурясь на голую лампу, старшина.
– Покушал?
На улице было тихо, накрапывал дождь. Саманин залез в кузов, мимо тихонько спящего Мити Ополовникова прополз на четвереньках поближе к кабине и лег на слабо пахнущие каленым пачки обмундирования. Он уже стал засыпать, думая о доме, об их городке, об аккуратном домике с балкончиком и цветными стеклами. Потом он вспомнил о той женщине в кузове встречной машины, которой он погрозил пальцем, а она засмеялась. Теперь ее грузовик уносился все дальше и дальше, но не пропадал из глаз, а она все улыбалась. И он услышал приглушенный женский смех. Он напрягся, вслушиваясь, но было тихо, лишь дождик шуршал по брезенту, и Саманин снова начал засыпать, когда явственно услышал мужской шепот, быстрый и настойчивый. А женщина тихонько смеялась. Он понял: разговаривали в шоферской кабине. Теперь он окончательно проснулся и, стоя на коленях, стал разгребать связки обмундирования, стараясь добраться до окошечка в кабину, застекленного и забранного стальными прутьями. Он докопался до краешка стекла, но ничего не было видно, а голоса смолкли.
Потом раздались шаги по булыжнику и кто-то сказал:
– Молодой человек, у меня к вам большая просьба. Не откажите в любезности. Мне нужно немножко бензина зарядить мою зажигалку…
В кабине зашептались, щелкнула, открываясь, дверка, шофер сошел на землю.
– Большое спасибо. Очень вам благодарен. Вы добрый и благородный человек. Будьте счастливы оба, вы и ваша девушка…
Щелкнула дверка, шаги стали удаляться.
Саманин лежал на спине, широко раскрыв глаза, и слушал, как шуршит по брезенту дождь.
И вдруг он тихонько застонал, такой мучительной была мысль, пронзившая его. Что же он лежит здесь? Ему захотелось грубо разбудить, Митю Ополовникова, сорвать с него шинель, закричать: «Что ты все спишь? Вставай сейчас же! Пойдем!»
Но он не стал будить Митю, а сам спрыгнул на мокрый булыжник, нагнувшись, поправил обмотки и набросил на плечи шинель. Было темно и тихо. Моросил дождик, мимо него кто-то прошел в дом, ему показалось, что это был старшина.
Саманин медленно брел вдоль машин; не зная, что делать дальше, постоял у крыльца, свернул за угол.
И там, у глухой стены, под козырьком крыши, сидели на лавочке две девушки – он подошел в упор, – одна, с которой он пил чай, и вторая плотная, крупная, в свитере и косынке.
– Ну, что, девочки, – сказал он хрипло, – как дела?
– Садись уж, раз пришел, – ответила знакомая, и он сел на лавку, но рядом с другой, потому что стоял к ней ближе. А та с другой стороны обхватила ее за шею и стала шептать что-то в самое ухо, заходясь от приступов смеха. Смех мешал ей, она никак не могла договорить, вскочила и побежала вдоль стеночки, попадая под дождь, сгибаясь от хохота и, повернувшись на углу, помахала им.
– Чего это она дурью мучается? – спросил он неодобрительно.
– Она не над тобой, не обижайся.
Дождь заметно усилился. Они сидели рядом на лавочке, под козырьком крыши, с которого стекала вода, как бы огражденные этой стеной дождя от мира. Расположение, землянка, рота, уже вернувшаяся с наряда и отдыхающая, – все это было почти так же далеко, как дом, как домик с балкончиком.
– Что ж не спишь, солдат?
Он ответил от кого-то слышанным:
– Царствие небесное проспать боюсь. А ты?
– Не спится.
Внезапно над мокрыми крышами, легко пробив пленку дождя, мощно возник широкий луч прожектора. И с другой стороны, и с третьей тут же, будто спохватившись, всплыли такие же голубые клубящиеся столбы, и в их скрещении, в световом прожекторном поле, обнаружился маленький самолетик. И в следующий миг прожектора разочарованно погасли, втянулись, хотя глаз, еще долго не мог привыкнуть, что их уже нет.
Там, вдали, за холодными мокрыми крышами, была еще другая Москва, с улицей Горького, Красной площадью и Кремлем, но туда он пока не доехал. И где-то, наверно, была настоящая любовь, до нее он в своей жизни тоже еще не добрался. Но и так можно было сказать, что ему повезло.
Стало холодно и сыро, Саманин привстал, поправляя шинель, и неожиданно для себя набросил шинель и ей на плечи. Удивительно легко и свободно он обнял ее под шинелью за спину, и его рука просунулась к ней под мышку, коснулась ее груди и осталась там. И он сидел, замерев и не веря себе, что это он сидит вот так, и сама рука его не верила, что она лежит на ее большой теплой груди. Он потянулся к ее лицу и ткнулся губами в ее сухие сжатые губы.
– Ты что, выпил, что ли? – спросила она.
– Пойдем ко мне в машину, – сказал он тихо, – там тепло.
– Ишь ты, быстрый какой!
И они сидели, прижавшись друг к другу, под его шинелью, и дождь свисал с козырька крыши, ограждая их от мира.
(Как он был тогда безжалостно молод, той дождливой московской ночью, в том далеком году.) Они сидели, прижавшись друг к другу, но набитый карман его шинели мешал ей, упираясь в ногу, – Ты чего ерзаешь?
– Карман мешает. Что там, хлеб у тебя?
– Хочешь?
– Нет.
Он вытащил хлеб (там было еще граммов четыреста – на завтра), он отломил и убрал корку, а остальное разделил поровну. Они ели хлеб медленно и задумчиво, глядя в темноту на ближние мокрые крыши.
Теперь ему уже было как-то нехорошо опять просовывать руку к ней под мышку, и он просто обнял ее под шинелью за плечи. Думал ли он позавчера или вчера, что вот так будет сидеть здесь, ночью, в дождь, с девушкой. А другой рукой он взял ее за руку и перебирал ее пальцы.
– Рука у тебя какая маленькая, – сказала она удивленно, – меньше моей… Мне идти пора, мне утром на смену, – еще посидела немного и встала. – Ты еще здесь будешь? Приедешь?
– Нет, – ответил он спокойно. – Завтра обмундирование получим и на фронт.
– А…
Он хотел ее поцеловать, но почувствовал, что не стоило целоваться. Как-то это было ни к чему.
Она пошла вдоль стеночки по сухому и скрылась за углом. А он еще покурил, привычно держа цигарку под полой, чтобы не было видно.
В кузове было тепло и сухо. Беззвучно дыша, спал Митя Ополовников. В шоферской кабине разговаривали – тихо и серьезно.
Через месяц дивизия, заново обмундированная и вооруженная, находясь на острие наступления, прорвала глубоко эшелонированную оборону противника.
В тяжелых боях дивизия потеряла восемьдесят процентов личного состава.
1966