Ничего не говорит девка, не зная не то не помня половины услышанных в городе, на княжьем дворе и на рынке слов, молчит, склонив голову к сдобному плечу, коса болтается.
Либуша сама услышала, вытянула слова из тугого молчания, палец послюнила, свила в ровную нитку слухи и догадки, соткала полотно, оглядела узор, усмехнулась.
– Вон куда миленький мой Гудила поспешал, – только и промолвила.
Девка не поняла, села на лавку прямо при хозяйке, зевнула, закрыв рот ладонью от навьев, – уморилась. И то от хлопот уж тошненько, праздник на носу. В Ладоге русальцы каждый день пляшут на холме за околицей, свирцы дудят, звенят бубны и сковородки, девки пляшут и ратники пляшут с мечами, толпа кричит и вертится, пахнет распаренным березовым веником от молодых тел, распущенные рукава летят по ветру вильскими крыльями, косы струятся ковылем, вильской травой. Дождь прошел вчера, верно, кудесник какой волхвовал не ко времени, кудесникам – им лишь бы дождь вызвать, любят. Трава промокла от влаги небесной, промокли поневы и рубахи у баб и девок, лишь на спине остались сухие, потому что на спину падали после танца; и трава, на которую упадешь, под спиной – сухая, дождь шел недолго. А хоть недолго шел, но дети все равно родятся, много детей, от дождя всегда дети родятся.
14
Мальчик спал на лавке. Лицо его побледнело и осунулось, губы слабо шевелились. Он видел что-то недоступное Гудиле, что-то важное и, наверное, страшное. Может быть, навьи обступили найденыша, может быть, ему снился тот, кто разграбил его деревню и перебил род.
Гудила приложил ухо к сухим растрескавшимся губам отрока, но не смог разобрать ни слова. Опасливо озираясь, словно Вольх караулил за дверью, или стыдясь присматривающих за домом берегинь и маленького ужа, свернувшегося клубком за порогом, Гудила спросил, как спрашивал хозяин:
– Что видишь, найденыш?
Мальчик принялся отвечать ясно и отчетливо. Гудила вздрогнул от неожиданности, попятился, но любопытство пересилило, и через мгновение он жадно прислушивался к удивительной, недетски связной и образной речи.
– Вижу могучую седую реку и плоский холм у самого истока. На холме – круглое святилище без кровли. Большое святилище в двенадцать саженей с выступами-лепестками для жертвенных костров. В кольце костров, в короне огня Хозяин Волхов, сам Ящер на могучих задних лапах, в крупной чешуе, передние лапы свисают на широкую грудь. Серые ольховые колья за спиной его и колья по бокам. Отрубленные конские головы глядят с кольев на Хозяина. Зеленые мухи сидят на головах, чешут мохнатыми лапками сытые бока. Сидит Ящер, ждет жертву. Богатую жертву, с красными лентами в гриве, с заплетенным хвостом, с розовыми ноздрями и карими глазами. Жертву, откормленную хлебом и клевером, скакавшую в поле на свободе, ни разу не униженную седлом. Вот ведут ее с песнями и танцами к Ящеру, на шее у нее два жернова, голова густо намазана светлым луговым медом, тонко и жалобно ржет она, склоняя голову перед Волховом, и мед капает на песок, точно слезы. Вот подводят ее к реке…
Гудила в ужасе отшатнулся. Больше прочей живности любил лошадей, а сколько их вылечил, сколько жеребят принял, не счесть. И хоть много на своем веку видел крови и смертей, как всякий жрец, а все не привык. Красочное описание подействовало на него сильнее зрелища.
– Нет, малыш, не нуди слушать, замолчи! Потому из меня не вышло путного жреца. Не гожусь на такое дело, не могу нож поднять. Даже голубя не могу зарезать, понимаешь, даже петуха… То, с чем любой ребенок справится… А тут живая лошадь. Глазки у нее, вишь, карие… Но погоди, не мог ты такое видеть-то, не положено тебе. Да ты, коль верить Диру, и не из наших мест. А как Диру не верить, он врет лишь за плату, дело такое. Слышь, про лошадку-то пропусти, дальше давай, я ведь сам того святилища не видал, хотя где только не бродил. А ты вон как складно ведешь, как под гусельки.
Мальчик замолчал, вытянулся на лавке и лежал без движения.
– Ах ты, навьи чары… Все одно, порядок забываю. Как сказать-то надлежит? Как там Дир говорил…Что видишь, найденыш? – вопросил Гудила деревянным неестественным голосом, дабы придать больше силы словам.
– С правой стороны от Ящера в своем кругу суровая Мокошь. Рог изобилия в руке ее и все наши судьбы… С левой стороны, ближе к реке, светлая Лада с зеленой весной за плечами. Прекрасно лицо ее, и кольцо в руке ее. Туман опускается на святилища. Див, дух живого и неживого, закрывшись крылами, плачет на кудрявых деревах. Падает светлая Лада, падает Мокошь. Ящер со стоном и скрежетом кренится, подворачиваются мощные лапы, катится Ящер в глубокий ров и дальше, в реку. Несет его колдовская сила против быстрого течения вверх по реке, по всем поворотам, по порогам перекатывает, постукивает, извергает на берег напротив города. Высокую могилу насыпают над ним и празднуют городом богатую тризну, и на третий день проседает земля на могиле, и Мокошь ходит берегом в можжевеловой роще. Пожирает Мать Сыра Земля, которая сама одно из лиц Мокоши, тело Ящера, остается яма на том месте, где ссыпали над ним курган, и не наполняется яма, сколько ни бросай в нее песка ли, земли. Отделяется внешняя душа Ящера, ходит над рекой, ищет себе другого тела. И когда поднимается она летать в ирье, то вода в реке поднимается следом.
– Что за бредни, малыш, – перепугался Гудила, аж зубами застучал, кинулся очерчивать громовые знаки – маленькие солнца – от вездесущих злыдней, – Ящера скинуть, великих богинь скинуть, быть такого не может! Ох, не услыхали бы они, не осерчали б на нас! Вечные они! Знаешь ведь, что вечные. Опять встрял, а Дир не велел перебивать, коли ты заговоришь! Так ить страшно, дело какое. Пытать ли дальше? Дир придет, хвоста-то накрутит. Погоди маленько, сем-ка меда выпью, ужо посмотрим.
Мальчик продолжает рассказ, не дожидаясь вопроса, он розовеет и поднимается на лавке, а тело его не гнется, но Гудила не в том состоянии, чтобы заметить это.
– Новый бог стоит на месте Ящера. Тело из мореного дуба, голова серебряная, усы золотые. Стрела молнии в руке и палица в другой. Неугасимый огонь из дубового леса днем и ночью горит вкруг святилища. Волхвы ему прислуживают новые, жрецы-воины. Днем и ночью бог ищет себе жертвы, но ни масло, ни петух, ни конь не по вкусу ему, ему надобно кровавую жертву человеческую.
– Ох, малыш, да замолчи наконец! Ну его к навьям, это будущее, не под силу уразуметь этакие страсти. Пусть лучше Дир, он рассудительнее, дела ведает, князей понимает, дело какое, а я – что, я больше по коровам да по бабам, не до перемен богов мне, не до их Перунов. Страшно мне, малыш, мудрено. Княжьи боги – дело темное. Я же не против другой какой веры простой. Ну шаман из чуди там с бубном повыскочит, повыпрыгнет, повоет да попляшет, филином поорет, у нас, вон, и Дир мог бы шаманом… Ну кузнец иной, древлянский, Сварогом мучимый, волком перекинется, на четырех лапах побежит, овцу зарежет, а все ж-таки свой брат лесной… А уж чародейки-меря с чашами, по мне – вовсе красота; мрачноваты порой, но не все, не все, ей-ей. Молчи, малыш, до прихода Дира, пора бы уж ему воротиться. Дай-ка, мы его возвернем. Я ведь умею кой-чего, не просто так мед пью.
Гудила попытался уложить мальчика на лавку ровненько, но тело того словно окостенело. Нимало не обескураженный неудачей, прикрыл больного меховым покрывалом, проворно достал с полки хозяйский квас, набрал полный ковш, трижды обернулся, жадно глотнул, после начал уже медленно прихлебывать. Немедленно с улицы откликнулась сорока, застрекотала.