Рука, поднесенная к лицу, пахнет парным молоком, горечью и солью, любовью пахнет рука и железными ножницами. Сладко пахнет, если плотно к лицу прижать.
Желтая кошечка неторопливо лакает молоко прямо из кринки – не пропадать же добру, если хозяйка занята. Паук старательно зашивает угол, торопится. Опаздывает ворожея к своей хозяйке-богине в маленький, закопченный изнутри храм рядом с избой, не боится ничего сегодня. Суровая Мокошь-Судьба в пустом храме прижимает к тяжелой груди тяжелые руки со слипшимися бесформенными пальцами, безразлично взирая с алтаря, сложенного из семи слоев черепков от священных чаш. Все уже случилось, неважно, сейчас или через неделю, через год, некуда спешить. Нет рта у богини, нечем усмехнуться. А утренний свет стекает по ее узким плечам и массивному, расширяющемуся книзу рубленому телу с круглым могучим чревом.
4
В низкой полуземлянке, вырытой на крутом берегу давным-давно, старой, но еще крепкой и надежной, царили полумрак и приятная прохлада даже в самую ярую жару. Когда-то в землянке жил корельский шаман, но ушли корелы в леса, подальше от Ладоги, а сам шаман улетел за радугу в леса вечные и богатые, полные грибов, орехов, сладких ягод и птиц. Три года тому назад здесь поселился волхв, скрываясь от гнева вещего князя. В то время князя называли Олегом-Оддом, вещим стали величать после греческого похода. Князь привез из похода богатую дань и устрашил греков. Вздрогнуло, покраснело от крови Русское море, горели и пеплом осыпались греческие предместья, защищавшие море, а корабли Олега наступали по суше, шли по земле, как по волнам морским. Хитроумный князь поставил свои ладьи на колеса, поймал парусами ветер и обошел береговые заставы, обманул всех, недаром был волхвом. Но прежде чем выступить в поход на греков, просил предсказания у других волхвов. И сказал один, что примет князь гибель от любимого коня. А другой сложил ладно бы торжественную кощуну – песенку сложил незатейливую и со смешком, потому обидную, распевал песенку, как бродячий скоморох. Впрочем, не было еще скоморохов, и пожалуй, повели они свой род именно от этого, второго, незадачливого да шалопутного.
Первый волхв бежал от княжеского гнева в леса, в знакомую землянку на высоком берегу Волхова. Ярость вещего Олега утихла после счастливого похода, смерть уже не грозила кудеснику – волхву-корелу, а корелы – лучшие кудесники. Бубен-кудесы под их пальцами звенит голосом судьбы, как бы та ни называлась у разных племен. Но больше этого умел волхв: повелевал облаками и влагой небесной, ветром и светом, мог говорить со всяким богом в любое время, но не служил богам в святилищах и дома не хранил идолов, кроме дедов, божков домашнего очага, что живут в каждом доме, и богатом, и убогом. Смерть уже не грозила волхву, но вернуться ко двору не звали, понятно. А люди шли в землянку, не жалея полдня на дорогу, не скупясь на богатые подношения, но шли тайно, скрываясь от друзей, врагов и соседей, шли самые-самые смелые из людей или самые отчаявшиеся. Волхва боялись, даже быть рядом с ним боялись.
Второй же волхв, со своей дурацкой песенкой, вылетел из главного святилища Велеса, Дарующего Богатство, того всемогущего бога, каким клялись наравне с Перуном, единственным славянским богом, уважаемым князьями, всей дружиной и заморскими купцами, вылетел, как драный лапоть из дому, как камушек из лаптя. Стал он служить Велесу Скотьему Богу, а это уже совсем другое дело и другой лик бога. Этого волхва как раз не боялись, охотно звали посмотреть занедужившую скотинку, платили едой, вареным быстрохмельным медом, пристанищем на ночь. Жрец Велеса Скотьего смешон, нестрашен, разве буен во хмелю подчас…
По земляной крыше убежища, поросшей нежной короткой травой, бродила пегая коза с двумя козлятами и ловила темным носом влажный ветер. Маленькое стадо стерегли резные ящеры по углам крыши, они щерились деревянными мордами на все четыре стороны поверх конька, дергали шкурой, покрытой узором из капель, выворачивали круглые уши, косясь на розовое отвислое козье вымя. Под низкой крышей тянулся деревянный орнамент причелин и стекал к земле, как молоко. Совсем близко плескала, шумела Ольховая река, Волхов; ветер с реки свободно проникал в открытый дверной проем, но терял силу по пути, не долетал до рослого старика, склонившегося над лавкой у западной стены землянки, напрасно тщился дотянуться до длинных прядей его волос.
Широкие лавки бежали вдоль бревенчатых стен, как в славянском жилище, по щелям меж потемневших бревен с глазками обрубленных зашкуренных сучков топорщился высохший седой мох. Против двери, устьем к улице – квадратная печь, теплая, протопленная ночью, несмотря на лето. Печной коник в трубе разевал полукруглую выемку, как рот, в таких матери хранят пуповины новорожденных – от злыдней. Злыдни неистребимы, они – везде, они могут забираться даже в дыхание, но печного коника трогать не смеют. И хоть не так страшны злыдни, как навьи-мертвецы, больше по мелочи пакостят, нужду чинят, но числом берут.
Всего один сундук притулился в углу комнаты, немного добра накопил хозяин. Под самой крышей тянутся сыпухи, узкие полки, на которые ссыпается сажа, когда топят печь. Есть полки и над лавками, на этих полках добра порядочно, но еще от прежнего жильца, все вперемешку, без разбору. Простые деревянные ставцы и рядом старинные кувшины с руническими письменами на стройном тулове. Миски, ковши, лыковые ведерки. Дорогая заморская поливная посуда неуверенно жмется к толстой корчаге, тоскующей о веселом юге. На полке в красном углу, над дожинальным снопом – последним, оставленным в доме до будущей жатвы, – дремали домашние божки, деревянные деды, дремали их обвисшие усы, врастали в колени липовые руки, лишь острые шапки торчали восставшим удом.
Перед стариком на лавке без движения лежал подросток, лишь голова на тонкой шее моталась из стороны в сторону. Лосиная выделанная шкура плотно окутывала легкое тело, но мальчик твердил:
– Холодно, холодно. Вода, – бредил мальчик, пытался стиснуть мелкие зубы, а невидимая вода заливала его рот.
– Что видишь, найденыш? – спросил старик, внимательно разглядывая тонкие, словно смазанные черты, выпуклые веки с мечущимися под ними глазными яблоками, серые в бедном свете щеки, ломкие светло-русые пряди, свешивающиеся на лавку. Поднял руку, крепкую и жилистую, белокожую, без старческой гречки. В руке ольховая щепочка, наполовину покрытая бугристой корой. Провел щепочкой над телом больного, от больших не по возрасту ступней до шеи, выглядывающей из-под рыжеватого лосиного меха: туда-обратно, туда-обратно. Мальчик затих, глаза под веками успокоились, щека мирно приникла к широкой лавке, покрытой резко пахнущей шерстью. Через мгновение забормотал еле слышно:
– Рыбы. Ласковые серебряные рыбы. Они обнимают, они повсюду: под головой, на груди, за спиной. Рыбы свили для найденыша гнездо из своих тел. Они прижимаются гладкими мягкими боками, согревают, гладят плечи плавниками, щекочут ступни и ладони, а кровь быстрей бежит по жилам. Они целуют в лоб круглыми ртами, пузырьки воздуха щекочут уши и ноздри, это не воздух, это память толкается в висок. Уже не больно. Голова не болит больше. Ногам тепло. Тепло. Тепло. Я согрелся. Я спать хочу. Вольх, зачем ты вынул меня из серебряных рыб, зачем нашел меня на краю поля под сосной? Не буди, дай выспаться. Спать, спать насовсем.
– Что видишь дальше? – старик наклонился ниже, голос подростка еле слышен, вот-вот целительный сон подхватит его и понесет по бескрайним безводным рекам.