И когда покровский колокол созывает теперь людей на молитву, он чуть плачет. И знают все, почему плачет колокол. Знают: на крови стоит церковь Божия, Покрова Пресвятой Богородицы.
* * *
А время неуемно растит одних, старит других.
Лет через двадцать пять на берегу Волги появился молодой мужик - бурлак, грузчик - с черной бородой, выразительными глазами, горластый.
Крикнет:
- Гей-ей-ей... Двигайся!..
Аж в ушах запищит... И мужики смачно засмеются, заругаются...
- Кто?
- Боков.
- А, это тот, у которого отца?..
- Тот самый.
Оборотистый, крепкий мужик вышел. Побурлачил лет с десяток - свою прорезь завел, сам в дело пошел...
Да нет уж. Проклятая казнь, проклятие привела к дому - не оправился Боков. Так захудал, запил. Вот-вот соберет добро - и - р-раз! - пропьется до штанов.
А годам к сорока, когда у него ребятишек куча была, за что-то посадили его в тюрьму, там он и сгиб.
Но зацепка боковская в жизни была: дети.
Выходили такими же мужиками крепкими, в плечах - косая сажень с четвертью, чернобородые, глаза ястребиные, круглые. И пили здорово. И голосино несли по наследству. И буйны были в пьяном виде.
Малыковка росла, росла, росла - и в целый город выросла - Белый Яр. Там, где было мшистое болото, улицы теперь прошли - Караванная, Моховая, Приютинская.
Народ крепкий в городе засел - бородатые мужики старообрядцы, настроили молелен на укромных местах по Малыковке, скитов по Иргизу, что против города в Волгу впадает, стал город пристанью волжским староверам и сектантам.
Новиковцы, спасовцы, перекрещеванцы, духоносцы, лазаревцы, сопуны, прыгуны, сионцы, дырники, дунькиной веры, австрийского согласу, левяки... Как рыбы в Волге.
Занимались сплавом леса, мукой торговали, кожами, обдирали мужиков саратовских и заволжских, строили мельницы, заводы, дороги, раздвигали город и в ширь и в глубь, несли культуру в глухой разбойничий край, а между делом, особенно по зимам, в трактирах и на базаре, толковали о Боге, о крестном знамении, о том, на какое плечо надо сперва крест нести: на правое или на левое - спорили, - и в спорах порой дрались свирепо, по ушкуйнически, вцеплялись друг другу в бороды, - ибо считали такую драку делом святым: побить еретика - сто грехов простится. Ведь святитель Николай, угодничек Божий, самый любимый, самый наш, самый русский, он же дрался с еретиками, бил их своими кулаками святыми по окаянным еретическим шеям.
А в праздники по зимам - с Николы зимнего - у кузниц во Львовской роще собирались мужики и ребята со всего города и устраивали драки стена на стену. И здесь-то на воле гуляла старая разбойная кровь.
Бились до полусмерти, ломали ребра и груди, сворачивали скулы, выбивали глаза. Безумели в драках.
И на побоище, как на праздник, с'езжались именитые купцы посмотреть, на санях. Поднявшись на облучек, смотрели через головы толпы в самую гущу. И случалось - сами ввязывались. Когда темнело, приходил странный боец - широкобородый, в большой шапке, привязанной шарфом, чтобы в драке она не спала с головы, в рукавицах, в полушубке. И все знали, что это пришел драться отец Никита - поп из старого собора, - большой любитель драк...
А еще приходил молодой мужик - чернявый, с выразительными глазами, высокого роста, в плечах - косая сажень с четвертью.
Он молча становился в самую середину той стены, в которой бились кузнецы, и бросался на "квартальских".
И смутный гул пробегал по толпе:
- Боков пришел, Боков. Держись!
"Квартальские" бросались на Бокова гурьбой, а он чикрыжил их кулаками, словно гирями, - щепки летели.
И, разгорячившись, вдруг орал оглушительно, как ушкуйник:
- Держи!.. Бей!..
Враг бежал за овраг.
- Ай, да Боков. Вот это богатырь. Вот это боец.
- Подождите, мы вашему Бокову намнем бока.
- Что же сейчас-то не намяли?
- Го-го-га-га...
- Боков, вот тебе трешница на водку... Милый ты человек... Иди ко мне в кучера.
И Злобин - богатей, заводчик - обнимал Бокова при всей толпе, целовал его, растроганный.
И все стояли улыбаючись, довольные...
На другой день разговоров по городу - горы.
Так не переводилась в городе слава боковского рода, буйного, повольного, и так докатилась она до дней наших...
* * *
Гром, рев звериный, свист.
Скоро, скоро нас забреют.
Скоро, скоро заберут.
Гармоника саратовская - визгливая, с колокольцами, - растягивается на целый аршин, взвизгивает, - в ухо будто шилом острым.
Ти-ли мони, ти-ли-мони, ти-ли-мони та-а-а...
А певцы - в полпьянку, - идут середкой улицы, вдоль грязной дороги, молодцы, как на подбор, картузы на затылках, в теплых пиджаках, в высоких сапогах. Форсяки. И поют неистово, каждый старается перекрикнуть каждого, перепеть. Глаза - круглые, ястребиные, хищные, а рты, как западки.
Шинель серую наденут
И в казарму поведут.
Бабы, девки, ребятишки - мухами к окнам, смотрят жадно на грязную осеннюю улицу, на поющую толпу, провожают ее долгим взглядом. Прошли уже, а в окна все бьет дикая песня.
- Некрутье гуляет, волюшку пропивает.
- Никак, и Гараська Боков с ними?
- А как же? Он тоже в этом годе лобовой.
- Слава тебе, Царица Небесная, хоть бы убрали его от нас.
- Уберут. Здоровый он, ровно бык. И задеристый. Таким в солдатах самое место.
- Житья от него не стало.
- Вот теперь-то делов накрутит.
- Да-а, уж теперь держись. Набедокурит.
- Придется мужикам ночи не спать. А то, матушки, и окна выбьют и ворота унесут...
- Вот братец Пашка-то тоже такой был, когда молодой-то. И-и, беда.
- Ну, этот еще хлеще брата.
И начали бабы Гараську Бокова по косточкам разбирать. И шалыган-то он, и непочетчик, и разбойник.
- Кто у Петуховых-то забор поперек дороги ночью поставил? Он. Кто трубы у Свистуновых с крыши снял? Он. Кому же больше? Самый отпетый.
- Дай, Господи, чтоб не забраковали...
- Не забракуют.
А Гарасько - ему что? - он передом в толпе, орет во все горло, оглушительно:
Мы по улице пройдем,
Рамы хлещем, стекла бьем,
Рамы хлещем, стекла бьем,
На ворота деготь льем.
Гармоника саратовская, с колокольцами:
Ти-ли-мони, ти-ли-мони, ти-ли-мони-та-а-а...
Идет Гараська дубком, не гнется. В плечах косая сажень. Боковы все широкая кость.
Гармонист Егорка рядом, русый вихорь из-под картуза - рогом, Ванька Лукин, Петька Грязнов, Санька Мокшанов.
- Молодяк. Двадцать первый повалил. Самые в соку... Некрутье - отпеты головы.
А некрутье на перекрестке. Четыре квартала крестом отсюда.
- Ну, ребя, прощайся, - командует Боков.
И все двенадцать комом сжались, бок к боку.
- Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е...
А дальше такое слово, что ай да ну.
Это называется: некрутье с девками прощается. С подружками, с лапушками, с гулеными. На три года солдатчины, в чужу дальню неизвестну сторонушку...
Повернулись лицами к другому кварталу и опять:
- Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е...
А дальше такое слово...
И так во все четыре квартала. У окон бабы мухами, а где не видно из окна, шубейку на плечо и к калиткам.
- Глянуть, как прощаются.
Копошатся пятнами у калиток, вдоль всей улицы - грязной, унылой, осенней. А некрутью - будто весна. Грязь - она будто лучше: по пьянке упадешь, не ушибешься.
- Дев-ки-и... Прощайте...
Откричали на этом перекрестке, на другой двинули. И опять взвизгнула гармоника, и неистово заорали песни парни.