И, поглядывая на нее, толпа серых солдат и истомленных рабочих задорнее и громче пела привычные песни.
Где-то по углам бабы толкали одна другую в бока и, показывая на Ниночку, говорили:
- Гляди-ка, она уже тут.
- Ах, чтоб ее.
Но в шуме радостном, в песнях задорных голоса эти проходили неслышным шопотом.
А дни - гужем, гужем непрерывным, и скоро унесли с собою радость первых дней. Все лето праздный город грыз семячки. И томился от праздности. Чего-то ждали люди, на что-то надеялись. А чего - никто не понимал. Ну, вот как есть никто.
Потом пришла осень, и задорным конем жизнь вздыбилась, заупрямилась, закружилась на месте.
Конечно, Ниночка была против этих, новых-то законодателей. Офицерики еще кружились возле нее, пристально посматривая, как колышатся ее бока при походке, но уже были они новые, порой испуганные, порой теряли свой блеск и неотразимость, и шипели часто, а Ниночка смотрела на них растерянно, и даже ей почему-то не хотелось в эти дни слышать о любви.
Потом через немного месяцев в городе - в тихом, благочестивом - была стрельба прямо на улицах, и люди убивали друг друга. Две недели Ниночка высидела в старом доме безвыходно, с пьяным отцом, одряхлевшим, словно заплесневатый пень.
И какой острой ненавистью пылала она к этой бунтующей солдатне... Вспомнит, как тогда, весной, она ходила под руку, и вся вспыхнет:
- Уф...
Но странными путями жизнь скачет по российским просторам.
Они, эти серые, резкие, крикливые - они стали у власти.
Пропали офицерики. Выйдет Ниночка на Московскую, а там, то-есть, ни одного приятного лица, ни одних закрученных душистых усов.
Но во все времена Ниночка - Ниночка. Она чувствовала, как со всех сторон жадно смотрели на нее эти серые, эти с резкими лицами - смотрели откровенно, как кривились толстогубые большие рты в улыбках. Взгляды впивались остро в каждую частицу ее тела. И крик порой:
- Э-эх, малина!..
А подземное, звериное уже бьется в сердце, привычно трепетом проходит и брызжет в смехе, глядит в улыбке, в походке... Ниночка-Ниночка.
* * *
Но дорога направо, дорога налево, дорога вперед. В этой кутерьме воистину никто не знает, где он будет завтра.
Дума. Старинное здание. Те же двери, окна, полы, надписи, сторожа. Но не дума это - совет. И новых барышень в нем тьма.
- Товарищ Ефимова, вы занесли в книгу эту повестку?
- Занесла, товарищ Высоцкая.
- Товарищ Белоклюцкая, вы куда?..
Здесь уже, здесь Ниночка. Шашки передвинулись. Служит, пишет что-то. Никому не нужное, в ненужных книгах. Ниночка, писавшая до этого только любовные записочки, да прежде задачи в тетрадках.
В этой массе новых служащих она, как канарейка среди воробьев, потому что у Ниночки было одно великое достоинство: она умела прекрасно со вкусом одеться и причесаться к лицу.
И всяк, кто войдет в совет, всяк глазами зирк на канарейку. Это же закон - к хорошему тянуться. Комиссары ли там, солдаты царапают взглядами Ниночку, воровскими, острыми...
И месяца не прошло, еще раз передвинулись шашки - Ниночка стала секретарем, знаете ли, секретарем у самого Бокова, о котором и в совете, и в городе, и в уезде говорили со странным смешанным чувством ненависти и страха.
* * *
День. Товарищ Боков - за большим резным столом, где прежде городской голова. Товарищ Белоклюцкая - сбоку, за столом маленьким. На лице - деловитость и важность. Боков толстыми негнущимися пальцами перебирает ворох бумаг.
- А это вот что?
Ниночка словно пружина.
- Это просят сообщить.
- А это?
- Это нам сообщают...
Все об'яснит точно и понятно, повернется и пойдет к своему столику, а Боков воровским взглядом поверх вороха бумаг - трах! - так и пронизает Ниночку всю, всю...
В голове разом кавардак.
И через минуту опять.
- А здесь про что?
Ниночка к его столу.
От нее духами. Ноздри у Бокова ходенем ходят. Вот бы всю втянул ее...
Угрюмым взглядом он подолгу смотрел на нее, откровенно смотрел, как двигались ее круглые плечи, вздрагивала грудь, и вздыхал, и пыхтел, как запаленная лошадь, и лицо становилось шафранным...
* * *
Время было темное, полным-полно было тревоги кругом.
Горели восставшие села и деревни.
Боков ураганом носился по уезду, - там, здесь, везде.
Как острая игла в кисель, врезывался он в эту бунтующую, безалаберную, нестройную жизнь. С ним были люди, для которых было ясно все.
- Вот как надо, Боков.
И Боков делал быстро и решительно, потому что он был на самом деле человек храбрый и решительный. Прадедова кровь, старая повольная бурлила.
В город он возвращался победителем, будто уставший, как гончая собака после охоты, но готовый хоть сейчас в новый поход.
- А, контреволюция? Я-а им... Вот они у меня где.
И показывал широкую, будто доска, ладонь, и сгибал ее в кулак, похожий на арбуз.
А Ниночка - хи-хи-хи да ха-ха-ха, серебряным колокольчиком рассыпается.
- Ах, какой вы храбрый, Герасим Максимович!
Боков рад похвале.
А вокруг него закружились разные люди - ловкие да юркие - советники.
- Товарищ Боков, как вы думаете, не надо ли этого сделать?
Боков пыхтел минуту, морщил свой недумающий лоб и брякал:
- Обязательно. В двадцать четыре часа.
Что ж, у него - живо. Революция - все на парах, одним махом, в двадцать четыре часа.
Ниночка теперь - правая рука у него.
- А ну, прочтите, что вот здесь.
Ниночка читала. Боков на нее этак искоса - на ее тонкие руки, на вздрагивающую грудь, на... на... вообще так глазами и шпынял.
- Подписывать?
- Непременно.
И Боков подписывал:
- Г. Бокав.
Каракульками. Пыхтя. И губами помогал, подписывая.
Неделька прошла, другая, третья... В уезде тихо, в городе - тихо.
- А-а, поняли?..
Так-то.
Прежде вот от утра до вечера бумаги, бумаги, бумаги. Строгость во всем. Теперь нет. Ловкие советники пооткрыли отделы, все дело себе забрали. По реквизициям ли там, по контролю, по уплотнению... К Бокову только особо важные. И еще - по знакомству.
Раз пришла баба. Без бумаги. Ниночка ей:
- Изложите просьбу письменно.
А та:
- Неграмотна я. Да мне бы просто Гарасеньку повидать.
Ниночка сказала Бокову.
- Впустить.
Зашла баба в кабинет (теперь уже не в думе заседал, а в особняке купца Плигина), оглянулась на темные резные столы, этажерки, поискала глазами икону, не нашла и перекрестилась на гардину крайнего окна.
- Еще здрасте.
- Что надо?
- Аль не узнал, Герасим? Ведь это я, Варвара Губарева.
Боков осклабился.
- А-а, тетка Варвара; ты зачем же?
- Да вот говорят, будто ты все могешь. Леску бы мне на баньку ссудил. Все равно, лес-то вот со складов все зря тащут.
- У, это можно. Для тебя, тетка Варвара? Все можно.
И после этого попер свой народ к Бокову... Только вот мать... не приходила мать-то... Заговорят с ней соседи, Варвара та же:
- Вот он, Герасим-то какой. Вот банька-то - из его лесу.
А Митревна угрюмо:
- А ты молчи-ка, девага. Я про него и слышать не хочу. Бусурман.
- Да ты гляди...
- Нет, нет, не хочу.
Вот ведь - радоваться бы, что сын - герой, так она не-ет.
* * *
Будни. У ворот плигинского дома часовой с красной лентой на рукаве. Другой на углу, третий в саду, что по яру сбегает до самой Волги. Они всегда маячат - часовые - и оттого дом глядит жутко, как тюрьма или крепость. Но идут люди, хоть и мало, идут в дом, всяк за своим, скрываются в белых каменных воротах, кружатся. И в городе, и в уезде клянут Бокова, а в дому уже бродят улыбистые, угодливые люди, спрашивают почтительно: