Выбрать главу

Подняв воротник, опустив наушники шапки, сломавшись пополам, Петр Андреевич шел навстречу метели. Выставленным вперед плечом, лбом разрывал он крутой снег.

Валя пряталась за него, старалась не отстать, и они молча шли вперед и вперед.

Небо вдали налилось тусклой медью, и медь эту закружило, сжало до густоты, до точки, снесло поближе к земле, и так, над самой землей, покатило вдаль, к парку, к Слободе.

Вдруг звук гармошки рванул воздух — забытый уже звук. Это у последнего дома, лбом упираясь в дерево, стоял гармонист, ноги его разъезжались, он рвал случайные звуки, но, вдруг оттолкнувшись от дерева, резко выпрямился и качнулся, но устоял и голову вскинул, и, как бы собрав всю оставшуюся волю, рванул мехи и в голос запел: «А волны бегут от винта за кормой и след их вдали пропадает», и так, шатаясь, брел он в распахнутом метелью пальто.

Потом город кончился, и у спортшколы свернули они направо, к пустырю, пошли по задыхающейся, но еще видной тропке, а когда дошли до середины пустыря и уже виден стал черный лес, Петр Андреевич вдруг остановился и, запрокинув лицо в медную муть неба, долго стоял, чуть покачиваясь от легкого головокружения.

И мгновенно, пронзительно понял Петр Андреевич, что он любит эту женщину, и понимание это обожгло сердце радостью — да он ведь жив еще, и есть оправдание его дыханию на земле. Упасть бы в сугроб на лицо и замолчать, потому что нельзя говорить в такие минуты, потому что все сразу тускнеет и становится ложью.

Он притянул Валю к себе, и, когда мокрым лицом она ткнулась в его воротник, Петр Андреевич вытянулся и замер, и:

— А-ах! — заскрипел зубами. — А-ах!

Медленно дошли они до леса, и в лесу метель уже поутихла, но не утихало сердце — всякую минуту оно готово было разорваться.

Долго стояли, молчали, не отрываясь друг от друга. Метель уже утихла, и, как глубокие вздохи, иногда лишь пробивались внезапные закруты. Вдали над лесом устало проявлялась смутная луна.

Медленно побрели домой. У того же самого дома стоял все тот же гармонист в распахнутом пальто и пел все ту же песню.

Земля, да не будь же ты мачехой, хоть иногда давай сердцу покой, хоть на минуту, хоть на вздох не будь мачехой — матерью будь.

Снова подхватило снег, закрутило, столбом понесло кверху, взвихрило ясную уже луну. «А волны бегут от винта за кормой» — все повторял гармонист, снегом понесло вдаль, к лесу — «и след их вдали пропадает».

И был еще день — воскресенье, и казалось, что бесконечно их счастье. Всем хороши праздники и воскресенья, одна беда — всегда приходят будни и понедельники.

Воскресным вечером Петр Андреевич вышел из подъезда, немного постоял, несколько раз глубоко вдохнул морозный воздух, закурил папиросу и, когда щелчком бросил окурок, понял вдруг, что пора домой, промелькнули три дня — оглушение, сон, ничего больше.

И он пришел домой, черный, заросший щетиной, с тяжелыми мешками под глазами.

Его ждала Вера Ивановна.

— Где ты был?

Он не ответил. Покручивало и посвистывало за окном.

— Я все знаю. Ты вел себя словно на необитаемом острове. А ведь это коммунальная квартира. Соседка мне все рассказала. — Она села на диван, оборотясь к окну.

Он сел рядом с женой, осторожно погладил ее по голове, боялся, что она отстранится, но она не отстранилась, но даже потянулась теменем к его ладони, и тогда он обнял ее, и она ткнулась головой в его плечо, под мышку, а он гладил ее волосы и чуть касался бледного в сумерках лица.

— Ну как ты мог? — с трудом сдерживая слезы, спросила она. — Ты, я, так долго, как же можно? Не понимаю. И почему? Да за что же меня так-то? И что она такое? Почему? Представляю ее себе. Тщедушное безликое существо.

— Перестань! — резко сказал Петр Андреевич. — Не унижайся. Припаяны мы очень друг к другу — вся жизнь. Сиамские близнецы. Я без тебя пропаду. Раз иначе невозможно, значит невозможно.

На том и закончился разговор.

И потекла себе жизнь дальше. Заведенный раз и навсегда быт. Во всем размеренность. Пачка папирос на два дня. Один день двенадцать папирос, другой день — роскошь — тринадцать. Завтрак вовремя, обед вовремя, вовремя лечь спать. Работа, дом, дети, жена, фотография, иногда книга. Так было.

Жизнь шла, и Петр Андреевич никогда не вспоминал зимнее знакомство. А если и вспоминал, то сразу суетливо старался укоротить память. Да, было, конечно, и с кем не бывает, а вот вспоминать вовсе не нужно.

Все так. Не вспоминал. Но летом, в июле, когда Петр Андреевич в очередной раз после долгого перерыва засел в ресторане, он вдруг вспомнил Валю, да так внезапно, что зашлось дыхание.

Он поспешно встал, вышел на улицу.

Был душный предгрозовой вечер. Земля сдавлена была тяжелыми чернильными тучами.

Когда он распахнул дверь и вошел, Валя сидела у окна и шила. Увидев его, она встала и чуть подалась вперед, и была она в том же халатике и том же переднике, что и восемь месяцев назад, и так же удивленно и радостно распахнуты ее глаза, она совсем не изменилась, вот только волосы отросли за это время, и она собрала их в пучок и заткнула пучок черной аптечной резинкой.

— Валя! — позвал ее Петр Андреевич, и когда она подошла и он обнял ее, то казалось ему, что ничего не изменилось, все длится прежнее мгновение, он только вышел на крыльцо покурить, бросил окурок, и, пока окурок падал, прошла зима и наступило лето, он же только вышел и сразу вернулся, встреча их не прерывалась, а теперь не прервется подавно.

— Валя, — говорил он. — Ты и я. Вместе. Да.

— Я ждала вас, а вас не было. А я все равно ждала. И мне было очень хорошо эти восемь месяцев. Я вас ждала, вы и пришли.

— Да нет же, я никуда не уходил. Покурил и вернулся.

— Да, вы не уходили, — согласилась она.

А потом наступал воскресный вечер, и Петр Андреевич выходил во двор и внезапно чувствовал, что праздник кончился и ему пора домой.

Он уходил, чтоб через полгода снова вернуться на несколько дней. И эти дни сливались в одну непрерывную цепь, в другую жизнь, которая шла рядом с его главной жизнью.

А в главной жизни ничего не менялось. Дежурств он не пропускал, сроки между приступами болезни не укорачивались — все те же шесть-восемь месяцев, — и никто поэтому не вмешивался.

Смирилась и Вера Ивановна. Зная, что Петр Андреевич лгать не станет, она не расспрашивала его, понимая, что не всякое знание правды облегчает жизнь. Неделю они разговаривали сухо, отчужденно, жили как бы сами по себе, но когда становилось понятно, что в одиночку не продержаться, она прощала его, и снова длился обычный порядок жизни.

Пять лет идут рядом две жизни Петра Андреевича. Ровно нанизывались кольца дней, и лишь иногда что-то заклинивало в привычном нанизывании колец, и тогда Петр Андреевич на три-четыре дня исчезал, чтоб другая его жизнь вытеснила жизнь главную.

И понятно ему было, что обе его жизни могут пропасть только разом. Порознь — никак. Только в тот момент пропадут они, когда перестанут лететь кольца и время остановится. Только тогда и никак не раньше.

И сейчас, сидя перед братом, Петр Андреевич маялся оттого, что ему хотелось тайну приоткрыть, с другой же стороны, понимал, что брат помочь не сможет, и, следовательно, раскрываться толку не было. Но, однако ж, душу выкручивало, и это особенно раздражало Петра Андреевича. Казалось бы, раскройся — это ж брат, это ж друг, помощи от него не будет, но и понимание дружеское — это тоже дело не последнее, однако Петр Андреевич считал себя примером для брата и расставаться с этой примерностью было ему прямо-таки невозможно.

И тут, на счастье, пришел жених.

Константин Андреевич познакомил их. И вот ведь что: впервые видит его Петр Андреевич, и если глазами смотреть спокойными, то парень как парень — молод, высок, крепок, лицо еще почти мальчишеское, хоть армию прошел, а черты лица мягкие, не затвердели еще по-мужски, — но все в нем раздражало Петра Андреевича. Казалось ему: молод ты еще в мужья-то лезть, на ноги еще не встал, а туда же, да дети пойдут, об этом ты думал? И помнил Петр Андреевич, что сам-то он тоже не стар был, когда женился — двадцать три, как и парию этому, — но отмахнулся от довода такого — времена иные были, люди взрослели быстрее.