— С кем?
— Что?
— С кем поговорить?
— Да с Петей, зятем твоим. Совсем спит отец, без вина, а спит.
— А что с ним говорить?
— Ну как это что? Дочь же родная. Не могу в обиду дать. Это тебе все струг-поструг, а мне дочь жалко.
— А не говорили с ним, что ли? Если человек сам первый не заводит с тобой разговор, так уж толку не будет.
— Так мне что же — вот так сидеть и рот сделать корытцем? Дочь-то дорога мне, поехала-махала.
— А что скажешь ты ему? Тунеядец он? Нет. Деньги домой приносит? Он зарплату приносит домой, Верка?
— Приносит. А как же!
— И все. Отскочил. И ты ему не указчица.
Павел Иванович защищал зятя не потому, что тот ему нравился, нет, вовсе не нравился, однако ж при детях очень хотелось ему срезать Евдокию Андреевну, с одной стороны, уж больно она гоношливая и без мыла пролезет в любую скважину, с другой стороны — показать хотелось, что он тоже не лыком шит и гонор свой имеет. Так-то он особенно против Евдокии Андреевны никогда не пойдет, потому что это плевать против ветра, но тут-то разошелся перед детьми. За то, пожалуй что, и получит штрафной щелчок по носу.
И точно.
Евдокия Андреевна, усмехнувшись, сказала:
— Ну, раз такое дело, раз на хлеб и молоко зарабатывает, все — человек святой и прощен. Некоторые так и вовсе не работают. Жена пусть пашет, а он на лавочке газетку почитает, либо в домино постучит, либо в прохладном сарае подремлет.
— Это кто ж такой? — не сдержался Павел Иванович. Ему так это смириться бы и, шуточками защищаясь, отойти в глубокие окопы и там надолго залечь, глядишь, буря и поутихнет.
— Да так, дядька один чужой. Катушки он постругивает. А жена, совсем молодуха, пускай попрыгает, словно бы бабочка полетает.
— Мама, да будет тебе, — попросил сын. Не то чтоб за отца вступается, а просто хочется ему тихо в семье посидеть.
— Да он, дядька этой чужой, пенсию вместе с тем получает. И никого не просит бока колотить на работе. Он не жадный и знает, что всех денег не заработаешь. И в день пенсии просит всех отвалить от него до следующей получки. А ему, дядьке этому чужому, шестьдесят восемь любезных вот как хватает. А уж кто хочет гнаться за прыткими людьми, тем он, конечно, не запрещает.
— Все равно весь день плотничаешь, так поработал бы где-либо в домоуправлении. Восемьдесят рублей лишние ли?
— А для чего они?
— А чтобы жена отдохнула. У нее давление повышенное.
— Это от жадности давление. У всех давление от зависти или жадности — уж точно.
— Оно конечно, если человек всю жизнь себе самому пуп — дело другое. А все вокруг него вертись и трепыхайся. Так бы и ни у кого забот не было — открой рот и дыши, наслаждайся.
А он-то, ну что же мог-то, да ничего и не мог — права она, права, что делать, если ему всю жизнь лодочка да свой сарай всего дороже?
— И на все-то ему начихать, — вовсе Евдокия Андреевна валила Павла Ивановича на лопатки. — Вот ты спроси, Вовчик, сколько лет твоему Сереже, ведь не ответит.
Тут Павел Иванович малость растерялся: Евдокия Андреевна попала в точку, он не знал наверняка, внуку Сереже девять или десять лет, — не больше десяти, это точно, не меньше восьми — еще точнее, значит, девять или десять, а вот сколько именно — это, пожалуй, очень интересная загадка.
— Знаешь, Дуся, — сказал он строго, — ты говори да не заговаривайся, знаешь, за это дело, за такое именно, это самое, как его, — сам же лихорадочно подсчитывал, однако очень опасался попасть пальцем в небо.
— Ну, будет, мама, — снова вступился сын. — Что сейчас считать — тот много делает, тот мало. А что нужно? Я помогал и помогать буду. Вера работает. У тебя и у папы пенсия. Проживете, верно.
— Не понимаешь, Вовчик, — огорчилась Евдокия Андреевна. — В этом ли дело? Да я не стану дома сидеть, пока могу работать. Что дома-то делать? В четырех стенах. Сидела год с Веркиным Аликом, совсем извелась. Лучше уж работать. Дело-то в нем. Ему все трын-трава, вот ведь что обидно.
— Да где же трын-трава? Он же с паровоза не по своей воле ушел. А что не нравилось быть контролером, что уж здесь сделаешь? Заслужил пенсию — пусть отдыхает.
Павел Иванович был благодарен сыну за то, что он вступился за него, но он знал, что Евдокия Андреевна отыграется, не сейчас, так в будущем, и в будущем, надо заметить, самом ближнем.
И снова за столом развеселились.
— Ой, Тепа, я вспомнила, какой ты смешной был, когда тебя назначили в наш класс пионервожатым. Такой надутый, важный. Нет, учителя бы из тебя не вышло.
— Да уж пожалуй. Воспитывать я никого не умею. Себя-то и то с трудом.
— А Сережу?
— Надя все больше. Но теперь и я буду. Работы будет поменьше, может, я и сумею доказать, что мог быть сносным учителем.
— А мой тоже детей любит, — вдруг похвасталась Вера. — Жалко же детей — он их любит. Не люби он детей, о чем речь!
Вот и вернулись к прежнему разговору о Петеньке. Это уж точно — когда заноза сидит, то покоя тебе не будет.
— Вот если бы припугнуть его, — сказала Вера.
— И припугни, — откликнулась Евдокия Андреевна.
— У моей подруги Ирки — вместе в ателье работаем — такое же дело вышло. Тоже припугнула — ушла с детьми к матери, — так стал как шелковый. Потому что детей любит.
Павел Иванович насторожился, он уж догадался, к чему Вера, дочь родная, разговор ведет, однако и думать побоялся, что Вера доскажет свое желание.
— Только вот Ирка советует прописаться. А то, говорит, будешь между небом и землей болтаться. Это так, на короткое время.
— Так ты же выписалась от нас еще до ремонта, — напомнил Павел Иванович, — тогда и прописалась у свекрови, чтоб им трехкомнатную дали. А то, если б здесь осталась, дали бы двухкомнатную. Одна комната всегда твоя, и хоть что с ней делай.
— Если б знать, где упасть, и что вспоминать об этом, — сказала Евдокия Андреевна. Так и не догадывается, к чему Верка клонит. — И можно что сделать?
— Делают, верно, люди. Как-то устраиваются. Это чтоб на короткое время, только припугнуть.
А Павла Ивановича понесло уже в догадках, и он, себе еще не веря до конца, с надеждой большой, что ошибается, так это тихо, доверчиво спросил:
— Это вроде случись что с нами, вот с матерью или же со мной, так зачем жилью-то пропадать? Чужим ведь людям достанется, а вы с Вовчиком здесь родились, жалко, верно?
— Да конечно жалко, — сразу согласилась Вера, пойманная его доверчивостью. — Как не жалко? Пропадет ведь.
А ведь не ошибся, горько подумал Павел Иванович, вот тебе и здрасьте, сели и сразу слазьте, вот и дочка родная, не то горько, что боится, что отец-мать исчезнут когда-либо — это что удивляться, с каждым такая малая штучка случиться может, — а то горько, что уж все посчитала, и вот жалко ей родительское жилье, значит, с потерей отца-матери смирилась.
Павел Иванович, когда подлавливал дочь, надеялся, что она и думать не думает о своей выгоде при их испарении с земли, и тогда бы он не сдержал благодарности и приласкал бы дочь, чего в жизни никогда не делал. Но не ошибся — вот как горько. А чего он хотел, если говорить прямиком, на что рассчитывал? За жизнь свою туманную никогда он не присыхал к своей семье так, что никакими уж силами его не отделить от близких, ну и получил — довольно-таки горьковато это, прямо скажем тошненько.
— А верно, что жилью пропадать? — согласилась с дочерью Евдокия Андреевна. — Нас не станет, а тебе с детками жить. Мало ли что случится?
— Да ничего не случится, — вмешался сын, — вам до ста лет еще далеко. А меньше ста лет жить и не стоит. Дом при вас еще два капремонта переживет.
Эх ты, как гладко выкатывает слова, подумал Павел Иванович. Он был благодарен сыну за защиту, но и подумал, что ему куда как легко благородство обозначать, он вон как далеко живет, да и забот у него не так чтобы много, катается поди как сыр в масле, а у Верки двое детей да муж дома не держится — вот как сложновато все у Павла Ивановича скручивается: и обидно ему, но вместе с тем и жалко — отец, уж как тут ни крути.